Извините, не удержался.
Я вчера ненароком связал бытиё
По рукам. И ногам. И конечностям.
Так про серое спеть захотелось житьё
Но опять получилось - о вечности.
А вокруг все волна, от небес до земли,
Поднимается в дымке размеренно.
И спина за столбами маячит вдали,
Уплывая в закат полумедленно.
Как-то думаешь... Впрочем, чего говорить,
Поздновато сходить за Есенина,
Собираемся с духом! Нам надо творить!
И заняться борьбой с облысением.
Нам на шею вовек не накинуть лассо,
Мы не плачем, не алчем известности,
Мы всего лишь хотим, чтобы - как ПикассО,
Только в сфере изящной словесности.
ps: Иванова на вас нет.
apple_fresh,
Был в Советском Союзе такой член Союза писателей, поэт и филолог Валентин Сидоров, как-то написавший в одном из своих произведений:
"... Косматый облак надо мной кочует,
И ввысь уходят светлые стволы ..."
Другой поэт Иванов Александр Александрович отреагировал на это одной из самых лучших своих пародий:
ВЫСОКИЙ ЗВОН
В худой котомк поклав pжаное хлебо,
Я ухожу туда, где птичья звон,
И вижу над собою синий небо,
Лохматый облак и шиpокий кpон.
Я дома здесь, я здесь пpишел не в гости,
Снимаю кепк, одетый набекpень,
Весёлый птичк, помахивая хвостик,
Высвистывает мой стихотвоpень.
Зелёный тpавк ложится под ногами,
И сам к бумаге тянется pука,
И я шепчу дpожащие губами:
"Велик могучим pусский языка!"
Позже появилось продолжение Александра Матюшкина-Герке
Вспыхает небо, pазбyжая ветеp,
Пpоснyвший гомон птичьих голосов;
Пpоклинывая всё на белом свете,
Я вновь бежy в нетоптанность лесов.
Шypшат звеpyшки, выбегнyв навстpечy,
Пpиветливыми лапками маша,
Я сpеди тyт пpобyдy целый вечеp,
Бессмеpтные твоpения пиша.
Hо, выползя на миг из тины зыбкой,
Болотная зелёновая тваpь
Совает мне с заботливой yлыбкой
Большой Оpфогpафический Словаpь.
Это я про Иванова вспомнил. Но зачем нам ваши пародии, что имелось в виду вот этим "Иванова на вас нет"?
Вы что-то понимаете, чего не понимаем мы? Или вас коробит наши дилетантские рассуждения о том, что нравится в поэззии того или этого творца? Так ключевой момент - независимость суждений. Мы можем и как купцы, раму картины хвалить. А кто нам запретит?) Если вам нравится что-то иное, можете озвучить, и почему. А вот эти ухмылочки недостойны настоящего ценителя изящной словесности.
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними ноют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды встают над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
...И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам.
Сорри что повтор)
Сегодня он особенно актуален.
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно -- все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь -- постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
Это моё подполье,
Пряники и пироги.
Солнце проснулось и колет
Горло известной реки
Светлым лучом, восходом,
Криками детворы,
Пишет узоры природа –
Не выходя из игры.
Не выдавая вздоха,
Слова, совета, огня.
Что хорошо, что плохо –
Все это без меня.
Я ненавижу позы,
Выкрики и столбы.
В небе грохочут грозы –
Вихри чужой судьбы.
Всё это происходило
И память вращает сильнее –
Садите меня на вилы,
Мне это куда веселее.
Меня утешает рифма
И, точно, на Богомолье –
Я не нуждаюсь в смысле –
Сияет мое подполье
Ты повзрослеешь. Это очевидно.
И вовсе не обидно,
что сморщится прекрасный рот
и вылезет живот.
Сейчас ты молода - весь мир тебе,
но я пою хвалу судьбе,
что приготовила такое испытание -
стать взрослой, перестать шутить
и приступить к тому, что значит жить:
рожать детей и шить подушки -
и ты и все твои подружки
обречены судьбой старух
и вместо белых, тонких рук -
к морщинистым ладоням.
Так за искусство мстит природа!
и вот однажды в мартобре
две тысячи какого года?
на лавке старой во дворе,
встречая мне неведомое лето -
ты вспомнишь, вспомнишь обо мне.
Ты проклянёшь несчастного поэта.
Истина ни на йоту не стала ближе,
мысли под утро бродят голодной стаей:
люди становятся гаже/подлее/ниже.
Я из них так, как из обуви, вырастаю...
(с)
Мне кажется - когда я переживу
весь белый шум и мёртвую тишину,
твоё молчание, крепкое, как броня,
твоё отсутствие у меня,
гудки в телефонной трубке, пустой вокзал, -
мир будет другим - но будет - в моих глазах.
Мне скажут - мало ли так разбивали морд?
Меня по кускам соберут, отнесут в ремонт
и бросят - "ладно, хватит тебе, не ной"
шурупам, цветным осколкам, что были мной,
которой не протянуть без тебя и дня.
И мастер вздохнёт и примется за меня.
И будет другое лето и год другой,
и будет новый асфальт под твоей ногой,
другая осень, зима другая, весна,
а ты уезжай - будет лучше тебе не знать,
кто после встанет с ледяного стола,
отплёвываясь от пыли и от стекла...(с)
Много ли надо для одиночества -
нет одного человека и точкой
стало пространство, движенья не хочется,
время растянуто муторной строчкой
слов бесполезных. Холодным молчанием
лучше бы день завершить и отправиться
в милую ночь за её обещанием
снов, от которых хотелось избавиться...(с)
Видишь, сколько лживости в этих лицах?
Им известно кто, почему и как.
Им по рангу велено ныть и злиться, опускаясь к детскому "сам дурак"
Видишь, сколько ненависти и злости?
Им никто не важен, никто не мил.
Знай, тебе сперва перемоют кости, а споткнешься - "я ж тебе говорил..."
Здесь слова такие, что режут дёсны. Расскажи о небе им, о стихах,
как в саду вишнёвом гуляют вёсны, как могуч и дик первобытный страх,
как тебя всего накрывает снегом, как в костре сгорают календари,
опадает солнце закатом спелым, мир ужат до тома Экзюпери
и завёрнут в школьный зелёный атлас. Расскажи про рифмы в твоём нутре,
как сменяет детство седая старость, как прекрасно озеро на заре...
Напорись на стену непонимания, злобы и пугающей черноты.
Это мир гротескно пустых созданий.
Так бывает.
Просто они - не ты. (С)
спрашиваешь, как я вообще? знаешь, как стены
которые снёс бульдозер, а они почему-то остались целы
как фамильная драгоценность, проданная за бесценок
как неразорвавшаяся торпеда, найденная в прибрежном иле
как зритель, который ещё не проплакался после финальной сцены
а свет в кинозале уже включили
у меня всё пучком, успокаивает он её
купил вот на днях верёвку, чтобы сушить бельё
чтобы мыть руки, купил, как ни странно, мыло
охотником стать решил, подумываю приобрести ружьё
всё хорошо у меня
спасибо, что позвонила
Я вычисляю время по стихам -
смотри конец.
Не верю я ночным звонкам,
биению сердец,
любви все ночи напролёт,
газетам, дуракам
и телевизору, что врёт,
не верю облакам,
что по небу летят, летят,
куда, Бог знает кто,
не верю тем, кто говорит
про это и про то.
Так смотрят преданно в глаза -
причины, следствия и связь.
Не верю чистым небесам,
не верю тем, кто власть.
Не верю даже голосам,
что лезут из души.
Не верю в город Амстердам,
не верю в миражи.
Не верю перелётным птицам -
словам, которыми пишу,
но перед следующей страницей
от нетерпения дрожу.
Диоген днём с фонарём ищет в городе человека.
В ванне − кровь с водой − лежит Луций Анней Сенека.
Пароль: Ночь, улица. Отзыв: Канал, аптека.
Я жил как умел, не учил философских законов.
Мне что древний Платон, что писатель Платонов,
что поэт Некрасов − какая песня без стонов?
Я состоял из текста, как пасхальный кулич из теста,
я состоял из протеста против эпохи и места.
Я бы жил в Италии − после обеда сиеста.
Но я жил в Одессе у самого Чёрного моря,
часто впадая в отчаянье или с собою споря,
думал молча, а говорил − тараторя.
Я был подростком, я был бодрая смена,
ходил в театр − там галёрка, партер и сцена.
На одесских улицах я встречал Диогена.
Он ходил днём с фонарём ободранный и печальный.
Обескровленный Луций Анней в ванной лежал коммунальной.
Фрейд объяснял, как спать одному на кровати двуспальной.
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательнее, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела -
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятье невозможно, ни измена!
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных -
лишь согласное гуденье насекомых.
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции, у моря.
И от Цезаря подальше, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники - ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья. (с) Бродский
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
— Иосиф Бродский, 1980
Маруська была - не считая ушей -
не кошка: краса круглолицая.
Слоны, как известно, боятся мышей,
и кошка при них - как милиция.
И вот у Маруськи звонит телефон
(а дело уж близится к полночи),
и в трубке хрипит перепуганный Слон:
- Здесь мышь... умоляю... о помощи... -
И, острые когти поглубже вобрав,
среди снегопада и мороси
Маруська к Госцирку несется стремглав
почти на космической скорости.
Вбегает и видит: швейцар весь дрожит,
слезами глаза его застятся,
а Слон на спине на арене лежит,
хватается хоботом за сердце.
Хрипит, задыхается: - Вот он... бандит...
хватай его, киска... ты смелая... -
Действительно, мышь на арене сидит,
но мышь эта вовсе не серая.
- Хватай его, киска... чего ты глядишь... -
От страха стал Слон цвета бурого.
- Да это же, граждане, белая мышь!
Она же сотрудница Дурова.
Ученая мышка! Палата ума!
Я месяц назад или около
была на ее представленье сама
и хлопала ей, а не слопала.
- Спасибо, - тут молвит в смущении Слон. -
Приятно от страха избавиться. -
К Маруське подходит, кладет ей поклон,
Маруська в ответ - улыбается.
- Что хочешь теперь ты приказывай мне! -
И вот, как владычица Индии,
вернулась Маруська домой на Слоне.
Соседки мои это видели.
Прошло много времени с этого дня,
я забыл бы о нем, вероятно,
но кошка Маруська живет у меня,
и в цирк нас пускают бесплатно.
Мальвины
На туфельках – банты, на платьях – горошины,
В кармашках – платочки, заколки, булавочки.
Мы были хорошими, правда хорошими:
Нас очень хвалили старушки на лавочках.
Пока Карабасы грозили нам плетками,
Пока Буратины вносили сумятицу,
Мы были послушными, мягкими, кроткими.
Мы знали, что все непременно наладится,
Что выйдем однажды совсем повзрослевшими,
И мир остановится, выдохнет: боже мой!
А мы, вдохновленные, к срокам успевшие,
Взмахнем волосами, на море похожими:
Пусть волны бегут к нам по улицам каменным
И Синие птицы летят с альбатросами!
Ведь мы же все делали быстро и правильно
И старших совсем не пытали вопросами.
Мы искренне верили: будут гарантии
За то, что сейчас мы – бесправные фрейлины.
Нам так же, как Нильсам, хотелось в Лапландию!..
Но было нельзя или было не велено.
Пока целовались Разбойницы с Гердами
(Не так, чтоб друг с другом, а так, чтоб с мальчишками),
Мы дома сидели в тиши за мольбертами
И в парках гуляли с любимыми книжками.
Мы долго готовились, спали с тетрадками,
Не важно: зима, бирюзовое лето ли...
Мы были удобными, робкими, краткими.
И вот мы выходим...
А всем фиолетово.
/Анастасия Эйвазова/
Мы с тобою так верили в связь бытия,
но теперь оглянулся я, и удивительно,
до чего ты мне кажешься, юность моя,
по цветам не моей, по чертам недействительной.
Если вдуматься, это как дымка волны
между мной и тобой, между мелью и тонущим;
или вижу столбы и тебя со спины,
как ты прямо в закат на своем полугоночном.
Ты давно уж не я, ты набросок, герой
всякой первой главы, а как долго нам верилось
в непрерывность пути от ложбины сырой
до нагорного вереска.