стихи

Последний пост:04.10.2019
11
1 5 6 7 8 24
  • Семён Крайтман

    скол слюдяной

    в глазах басурманина –

    бес.

    злость в глазах,

    искра, нелюбовь-печаль.

    рука его – кость,

    суха, словно летний лес,

    как сосновый лес,

    узловата рука, горяча.

    он смотрит на юг.

    всегда и везде на юг.

    он живёт здесь тысячу лет,

    десять тысяч лет.

    он выучил местные песни,

    когда поют

    их,

    то он,

    тянет поющим вслед.

    поцелуй его – пагубь,

    ягода воронец.

    не иди к нему сероглазая –

    не спастись.

    он глядит на юг,

    надеется, ждёт чудес,

    ищет по небу белых,

    нездешних птиц.

    но время забыло о тех,

    кто живёт в плену.

    бросило им:

    мол, выскочу на часок,

    перекурю.

    и пропало.

    и высохшую траву

    он гладит так,

    будто

    это морской песок.
    95/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Темза в Челси (Про Лондон)



    I

    Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
    замирает на банке соды в стекле аптеки.
    Ветер находит преграду во всех вещах:
    в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
    Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
    неколесный транспорт ползет по Темзе,
    как по серой дороге, извивающейся без нужды.
    Томас Мор взирает на правый берег с тем же
    вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
    Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
    принца Альберта; и, говоря по чести,
    это лучший способ покинуть Челси.

    II

    Бесконечная улица, делая резкий крюк,
    выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
    Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
    и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
    осетриной волн; это все, на что
    Темза способна по части рыбы.
    Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
    Человек, способный взглянуть на сто
    лет вперед, узреет побуревший портик,
    который вывеска "бар" не портит,
    вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
    автобус у галереи Тэйт.

    III

    Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
    для него не преграда, ни кепка или корона.
    Лишь у тех, кто зонты производит, есть
    в этом климате шансы захвата трона.
    Серым днем, когда вашей спины настичь
    даже тень не в силах и на исходе деньги,
    в городе, где, как ни темней кирпич,
    молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
    можно, глядя в газету, столкнуться со
    статьей о прохожем, попавшим под колесо;
    и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
    с облегченьем подумать: это не про меня.

    IV

    Эти слова мне диктовала не
    любовь и не Муза, но потерявший скорость
    звука пытливый, бесцветный голос;
    я отвечал, лежа лицом к стене.
    "Как ты жил в эти годы?" — "Как буква "г" в "ого".
    "Опиши свои чувства". — "Смущался дороговизне".
    "Что ты любишь на свете сильнее всего?" —
    "Реки и улицы — длинные вещи жизни".
    "Вспоминаешь о прошлом?" — "Помню, была зима.
    Я катался на санках, меня продуло".
    "Ты боишься смерти?" — "Нет, это та же тьма;
    но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула".

    V

    Воздух живет той жизнью, которой нам не дано
    уразуметь — живет своей голубою,
    ветреной жизнью, начинаясь над головою
    и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
    видишь шпили и трубы, кровлю, ее свинец;
    это — начало большого сырого мира,
    где мостовая, которая нас вскормила,
    собой представляет его конец
    преждевременный... Брезжит рассвет, проезжает почта.
    Больше не во что верить, опричь того, что
    покуда есть правый берег у Темзы, есть
    левый берег у Темзы. Это — благая весть.

    VI

    Город Лондон прекрасен, в нем всюду идут часы.
    Сердце может только отстать от Большого Бена.
    Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
    и буксиры в Челси дерут басы.
    Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
    он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
    И когда в нем спишь, номера телефонов прежней
    и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
    астрономической масти. И палец, вращая диск
    зимней луны, обретает бесцветный писк
    "занято"; и этот звук во много
    раз неизбежней, чем голос Бога.

    1974
    96/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Полдень в комнате


    I

    Полдень в комнате. Тот покой,
    когда наяву, как во
    сне, пошевелив рукой,
    не изменить ничего.

    Свет проникает в окно, слепя.
    Солнце, войдя в зенит,
    луч кладя на паркет, себя
    этим деревенит.

    Пыль, осевшая в порах скул.
    Калорифер картав.
    Тело, застыв, продлевает стул.
    Выглядит, как кентавр

    II

    вспять оглянувшийся: тень, затмив
    профиль, чье ремесло —
    затвердевать, уточняет миф,
    повторяя число

    членов. Их переход от слов
    к цифрам не удивит.
    Глаз переводит, моргнув, число в
    несовершенный вид.

    Воздух, в котором ни встать, ни сесть,
    ни, тем более, лечь,
    воспринимает "четыре", "шесть",
    "восемь" лучше, чем речь.

    III

    Я родился в большой стране,
    в устье реки. Зимой
    она всегда замерзала. Мне
    не вернуться домой.

    Мысль о пространстве рождает "ах",
    оперу, взгляд в лорнет.
    В цифрах есть нечто, чего в словах,
    даже крикнув их, нет.

    Птица щебечет, из-за рубежа
    вернувшись в свое гнездо.
    Муха бьется в стекле, жужжа
    как "восемьдесят". Или — "сто".

    IV

    Там был город, где, благодаря
    точности перспектив,
    было вдогонку бросаться зря,
    что-либо упустив.

    Мост над замерзшей рекой в уме
    сталью своих хрящей
    мысли рождал о другой зиме —
    то есть, зиме вещей,

    где не встретить следов; рельеф
    выглядит, как стекло.
    Только маятник, замерев,
    источает тепло.

    V

    Воздух, бесцветный и проч., зато
    необходимый для
    существования, есть ничто,
    эквивалент нуля.

    Странно отсчитывать от него
    мебель, рога лося,
    себя; задумываться, "ого"
    в итоге произнося.

    Взятая в цифрах, вещь может дать
    тамерланову тьму,
    род астрономии. Что подстать
    воздуху самому.

    VI

    Там были также ряды колонн,
    забредшие в те снега,
    как захваченные в полон,
    раздетые донага.

    В полдень, гордясь остротой угла,
    как возвращенный луч,
    обезболивала игла
    содержимое туч.

    Слово, сказанное наугад,
    вслух, даже слово лжи,
    воспламеняло мозг, как закат
    верхние этажи.

    VII

    Воздух, в сущности, есть плато,
    пат, вечный шах, тщета,
    ничья, классическое ничто,
    гегелевская мечта.

    Что исторгает из глаз ручьи.
    Полдень. Со стороны
    мозг неподвижней пластинки, чьи
    бороздки засорены.

    Полдень; жевательный аппарат
    пробует завести,
    кашлянув, плоский пи-эр-квадрат —
    музыку на кости.

    VIII

    Там были комнаты. Их размер
    порождал ералаш,
    отчего потолок, в чей мел
    взор устремлялся ваш,

    только выигрывал. Зеркала
    копили там дотемна
    пыль, оседавшую, как зола
    Геркуланума, на

    обитателей. Стопки книг,
    стулья, в окне — слюда
    инея. То, что случалось в них,
    случалось там навсегда.

    IX

    Звук уступает свету не в
    скорости, но в вещах,
    внятных даже окаменев,
    обветшав, обнищав.

    Оба преломлены, искажены,
    сокращены: сперва —
    до потемок, до тишины;
    превращены в слова.

    Можно вспомнить закат в окне,
    либо — мольбу, отказ.
    Оба счастливы только вне
    тела. Вдали от нас.

    X

    Я был скорее звуком, чем —
    стыдно сказать — лучом
    в царстве, где торжествует чернь,
    прикидываясь грачом

    в воздухе. Я ночевал в ушных
    раковинах: ласкал
    впадины, как иной жених —
    выпуклости; пускал

    петуха. Но, устремляясь ввысь,
    звук скидывает балласт:
    сколько в зеркало не смотрись,
    оно эха не даст.

    XI

    Там принуждали носить пальто,
    ибо холод лепил
    тело, забытое теми, кто
    раньше его любил,

    мраморным. Т. е. без легких, без
    имени, черт лица,
    в нише, на фоне пустых небес,
    на карнизе дворца.

    Там начинало к шести темнеть.
    В восемь хотелось лечь.
    Но было естественней каменеть
    в профиль, утратив речь.

    XII

    Двуногое — впрочем, любая тварь
    (ящерица, нетопырь) —
    прячет в своих чертах букварь,
    клеточную цифирь.

    Тело, привыкшее к своему
    присутствию, под ремнем
    и тканью, навязывает уму
    будущее. Мысль о нем.

    Что — лишнее! Тело в анфас уже
    само есть величина!
    сумма! Особенно — в неглиже,
    и лампа не включена.

    XIII

    В будущем цифры рассеют мрак.
    Цифры не умира.
    Только меняют порядок, как
    телефонные номера.

    Сонм их, вечным пером привит
    к речи, расширит рот,
    удлинит собой алфавит;
    либо наоборот.

    Что будет выглядеть, как мечтой
    взысканная земля
    с синей, режущей глаз чертой —
    горизонтом нуля.

    XIV

    Или — как город, чья красота,
    неповторимость чья
    была отраженьем своим сыта,
    как Нарцисс у ручья.

    Так размножаются камень, вещь,
    воздух. Так зрелый муж,
    осознавший свой жуткий вес,
    не избегает луж.

    Так, по выпуклому лицу
    памяти всеми пятью скребя,
    ваше сегодня, подстать слепцу,
    опознает себя.

    XV

    В будущем, суть в амальгаме, суть
    в отраженном вчера
    в столбике будет падать ртуть,
    летом — жужжать пчела.

    Там будут площади с эхом, в сто
    превосходящим раз
    звук. Что только повторит то,
    что обнаружит глаз.

    Мы не умрем, когда час придет!
    Но посредством ногтя
    с амальгамы нас соскребет
    какое-нибудь дитя!

    XVI

    Знай, что белое мясо, плоть,
    искренний звук, разгон
    мысли ничто не повторит — хоть
    наплоди легион.

    Но, как звезда через тыщу лет,
    ненужная никому,
    что не так источает свет,
    как поглощает тьму,

    следуя дальше, чем тело, взгляд
    глаз, уходя вперед,
    станет назад посылать подряд
    все, что в себя вберет.
    97/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Саша Кладбище

    Если только представить, хотя бы на пять минут,
    Что его изобьют плетями, потом распнут,
    В этот маленький лоб вопьются шипы, как жала –
    Зарыдаешь. Подумаешь – лучше бы не рожала,
    Чем смотреть, как по пыльному дереву кровь течёт,
    Чем давить изнутри в небо рвущийся хриплый вой…

    Но пока Он тебе улыбается, все не в счёт,
    И ладошками – целыми – палец хватает твой.

    Засыпай, моё сердце, на ложе из пряных трав,
    Вырастай, мое солнышко,

    Смертию смерть поправ.
    98/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Полярный исследователь



    Все собаки съедены. В дневнике
    не осталось чистой страницы. И бисер слов
    покрывает фото супруги, к ее щеке
    мушку даты сомнительной приколов.
    Дальше - снимок сестры. Он не щадит сестру:
    речь идет о достигнутой широте!
    И гангрена, чернея, взбирается по бедру,
    как чулок девицы из варьете.

    22 июля 1978
    99/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Ананасова

    головашар
    голова моя свинцовый шар
    руки - щупальца осьминожьи
    жил себе, никому не мешал
    соблюдая законы божьи
    законы вражьи
    где ты, мой единственный друже?
    приходи, с тобой на пол ляжем
    или в огромную грязную лужу -
    в луже место невеже
    место живущему не целиком
    это ведь ночью приснится мне же
    как я был сладкогуб и нежен
    а теперь и женился бы, да на ком?
    анаконд
    и других здоровенных змей
    есть террариум - то мои мозги
    не ходи ко мне, не смей не смей
    не видать у меня внутри ни зги
    не солги
    ибо плату за это взыщут -
    я последнюю отдал копейку
    чтобы ядовитая злая змеища
    обратился в безвредную змейку
    сквозь ушко игольное
    лезет мысль, нетвердая словно вата
    я молчу, потому что больно мне
    от осознания, что я атом
    лютым матом
    крою всех кто в чужой монастырь
    ходит, тыкая свой устав

    не хорони меня, я не остыл
    я всего лишь
    чуть-чуть
    устал.
    100/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский


    Птица уже не влетает в форточку.
    Девица, как зверь, защищает кофточку.
    Подскользнувшись о вишневую косточку,
    я не падаю: сила трения
    возрастает с паденьем скорости.
    Сердце скачет, как белка, в хворосте
    ребер. И горло поет о возрасте.
    Это — уже старение.

    Старение! Здравствуй, мое старение!
    Крови медленное струение.
    Некогда стройное ног строение
    мучает зрение. Я заранее
    область своих ощущений пятую,
    обувь скидая, спасаю ватою.
    Всякий, кто мимо идет с лопатою,
    ныне объект внимания.

    Правильно! Тело в страстях раскаялось.
    Зря оно пело, рыдало, скалилось.
    В полости рта не уступит кариес
    Греции древней, по меньшей мере.
    Смрадно дыша и треща суставами,
    пачкаю зеркало. Речь о саване
    еще не идет. Но уже те самые,
    кто тебя вынесет, входят в двери.

    Здравствуй, младое и незнакомое
    племя! Жужжащее, как насекомое,
    время нашло, наконец, искомое
    лакомство в твердом моем затылке.
    В мыслях разброд и разгром на темени.
    Точно царица — Ивана в тереме,
    чую дыхание смертной темени
    фибрами всеми и жмусь к подстилке.

    Боязно! То-то и есть, что боязно.
    Даже когда все колеса поезда
    прокатятся с грохотом ниже пояса,
    не замирает полет фантазии.
    Точно рассеянный взор отличника,
    не отличая очки от лифчика,
    боль близорука, и смерть расплывчата,
    как очертанья Азии.

    Все, что и мог потерять, утрачено
    начисто. Но и достиг я начерно
    все, чего было достичь назначено.
    Даже кукушки в ночи звучание
    трогает мало — пусть жизнь оболгана
    или оправдана им надолго, но
    старение есть отрастанье органа
    слуха, рассчитанного на молчание.

    Старение! В теле все больше смертного.
    То есть, не нужного жизни. С медного
    лба исчезает сияние местного
    света. И черный прожектор в полдень
    мне заливает глазные впадины.
    Силы из мышц у меня украдены.
    Но не ищу себе перекладины:
    совестно браться за труд Господень.

    Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
    В страхе. В технической акта трудности.
    Это — влиянье грядущей трупности:
    всякий распад начинается с воли,
    минимум коей — основа статистики.
    Так я учил, сидя в школьном садике.
    Ой, отойдите, друзья-касатики!
    Дайте выйти во чисто поле!

    Я был как все. То есть жил похожею
    жизнью. С цветами входил в прихожую.
    Пил. Валял дурака под кожею.
    Брал, что давали. Душа не зарилась
    на не свое. Обладал опорою,
    строил рычаг. И пространству впору я
    звук извлекал, дуя в дудку полую.
    Что бы такое сказать под занавес?!

    Слушай, дружина, враги и братие!
    Все, что творил я, творил не ради я
    славы в эпоху кино и радио,
    но ради речи родной, словесности.
    За каковое реченье-жречество
    (сказано ж доктору: сам пусть лечится)
    чаши лишившись в пиру Отечества,
    нынче стою в незнакомой местности.

    Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
    Полночь швыряет листву и ветви на
    кровлю. Можно сказать уверенно:
    здесь и скончаю я дни, теряя
    волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
    черпая кепкой, что шлемом суздальским,
    из океана волну, чтоб сузился,
    хрупая рыбу, пускай сырая.

    Старение! Возраст успеха. Знания
    правды. Изнанки ее. Изгнания.
    Боли. Ни против нее, ни за нее
    я ничего не имею. Коли ж
    переборщат — возоплю: нелепица
    сдерживать чувства. Покамест — терпится.
    Ежели что-то во мне и теплится,
    это не разум, а кровь всего лишь.

    Данная песня — не вопль отчаянья.
    Это — следствие одичания.
    Это — точней — первый крик молчания,
    царствие чье представляю суммою
    звуков, исторгнутых прежде мокрою,
    затвердевшей ныне в мертвую
    как бы натуру, гортанью твердою.
    Это и к лучшему. Так я думаю.

    Вот оно — то, о чем я глаголаю:
    о превращении тела в голую
    вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,
    но в пустоту — чем ее не высветли.
    Это и к лучшему. Чувство ужаса
    вещи не свойственно. Так что лужица
    подле вещи не обнаружится,
    даже если вещица при смерти.

    Точно Тезей из пещеры Миноса,
    выйдя на воздух и шкуру вынеся,
    не горизонт вижу я — знак минуса
    к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
    лезвие это, и им отрезана
    лучшая часть. Так вино от трезвого
    прочь убирают, и соль — от пресного.
    Хочется плакать. Но плакать нечего.

    Бей в барабан о своем доверии
    к ножницам, в коих судьба материи
    скрыта. Только размер потери и
    делает смертного равным Богу.
    (Это суждение стоит галочки
    даже в виду обнаженной парочки.)
    Бей в барабан, пока держишь палочки,
    с тенью своей маршируя в ногу!

    18 декабря 1972
    101/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Николай Тихонов


    Крыса

    Ревела сталь, подъемники гудели,
    Дымились рельсы, вдавленные грузом,
    И в масляной воде качались и шипели
    На якорях железные медузы.

    Таили верфи новую грозу,
    Потел кузнец, выковывая громы,
    Морщинолобый, со стеклом в глазу,
    Исчерчивал таблицами альбомы.

    Взлетели полотняные орлы,
    Оплечья крыш царапая когтями,
    И карты грудью резали столы
    Под шулерскими влажными руками.

    Скрипучей кровью тело налито,
    Отравленной слюной ночного часа
    С жемчужным горлом в белозолотом
    Пел человек о смерти светлых асов.

    Сердец расплющенных теплый ворох
    Жадно вдыхал розоватый дым,
    А совы каменные на соборах
    Темноту крестили крылом седым.

    Золотому плевку, красному льду в бокале
    Под бульварным каштаном продавали детей
    Из полночи в полночь тюрьмы стонали
    О каторгах, о смерти, о миллионах плетей.

    Узловали епископы в алтарном мраке
    Новый Завет для храбрых бродяг,
    В переплетах прекрасного цвета хаки,
    Где рядом Христос и военный флаг.

    А дряхлые храмы руки в небо тянули
    И висел в пустоте их черный костяк,
    Никто не запомнил в предсмертном гуле,
    Как это было, а было так:

    Земле стало душно и камням тесно,
    С облаков и стен позолота сползла,
    Серая крыса с хвостом железным
    Из самого черного вышла угла.

    И вспыхнуло все и люди забыли,
    Кто и когда их назвал людьми.
    Каменные совы крылами глаза закрыли,
    Никто не ушел, никто... Аминь!

    1/3
    Ответить Цитировать
    1
  • Николай Тихонов


    Баллада о синем пакете

    Локти резали ветер, за полем лог,
    Человек добежал, почернел, лег,

    Лег у огня, прохрипел: коня!
    И стало холодно у огня.

    А конь ударил, закусил мундштук,
    Четыре копыта и пара рук.

    Озеро - в озеро, в карьер луга.
    Небо согнулось, как дуга.

    Как телеграмма летит земля,
    Ровным звоном звенят поля,

    Но не птица сердце коня - не весы,
    Оно заводится на часы.

    Два шага - прыжок, и шаг хромал,
    Человек один пришел на вокзал,

    Он дышал, как дырявый мешок.
    Вокзал сказал ему: - Хорошо.

    - Хорошо,- проревел ему паровоз
    И синий пакет на север повез.

    Повез, раскачиваясь на весу,
    Колесо к колесу - колесо к колесу,

    Шестьдесят верст, семьдесят верст,
    На семьдесят третьей река и мост,

    Динамит и бикфордов шнур - его брат,
    И вагон за вагоном в ад летят.

    Капуста, подсолнечник, шпалы, пост,
    Комендант прост и пакет прост.

    А летчик упрям и на четверть пьян,
    И зеленою кровью пьян биплан.

    Ударило в небо четыре крыла,
    И мгла зашаталась и мгла поплыла.

    Ни прожектора, ни луны,
    Ни шороха поля, ни шума волны.

    От плеч уж отваливается голова,
    Тула мелькнула - плывет Москва.

    Но рули заснули на лету,
    И руль высоты проспал высоту.

    С размаху земля навстречу бьет,
    Путая ноги, сбегался народ.

    Сказал с землею набитым ртом:
    - Сначала пакет - нога потом.

    Улицы пусты - тиха Москва,
    Город просыпается едва-едва.

    И Кремль еще спит, как старший брат,
    Но люди в Кремле никогда не спят.

    Письмо в грязи и в крови запеклось,
    И человек разорвал его вкось.

    Прочел - о френч руки обтер,
    Скомкал и бросил за ковер:

    - Оно опоздало на полчаса,
    Не нужно - я все уже знаю сам.
    2/3
    Ответить Цитировать
    0
  • Как раз для покерного форума)).

    Николай Тихонов

    Гулливер играет в карты

    В глазах Гулливера азарта нагар,
    Коньяка и сигар лиловые путы,-
    В ручонки зажав коллекции карт,
    Сидят перед ним лилипуты.

    Пока банкомет разевает зев,
    Крапленой колодой сгибая тело,
    Вершковые люди, манжеты надев,
    Воруют из банка мелочь.

    Зависть колет их поясницы,
    Но счастьем Гулливер увенчан -
    В кармане, прически помяв, толпится
    Десяток выигранных женщин.

    Что с ними делать, если у каждой
    Тело - как пуха комок,
    А в выигранном доме нет комнаты даже
    Такой, чтобы вбросить сапог?

    Тут счастье с колоды снимает кулак,
    Оскал Гулливера, синея, худеет,
    Лакеи в бокалы качают коньяк,
    На лифтах лакеи вздымают индеек,

    Досадой наполнив жилы круто,
    Он - гордый - щелкает бранью гостей,
    Но дом отбегает назад к лилипутам,
    От женщин карман пустеет.

    Тогда, осатанев от винного пыла,
    Сдувая азарта лиловый нагар,
    Встает, занося под небо затылок:
    "Опять плутовать, мелюзга!"

    И, плюнув на стол, где угрюмо толпятся
    Дрянной, мелконогой земли шулера,
    Шагнув через город, уходит шататься,
    Чтоб завтра вернуться и вновь проиграть.
    3/3
    Ответить Цитировать
    1
  • Ананасова


    ты звонишь в пять утра, стонешь в трубку:
    мне так плохо, смешала с текилой виски
    я прихожу в отель, где ты в рваной юбке
    кадришь какого-то педика на английском
    я говорю - Марта что с тобой, какого хуя
    что ты нюхала, ела или пила?!
    а ты стоишь на расстоянии поцелуя
    и говоришь что не помнишь, где ты вообще была

    ты приходишь ночью, в соплях и туши
    под глазами круги точно как у панды
    говоришь так растянуто, типа "слуууушай,
    почему бы тебе не купить гирлянду?"
    начинаешь рыдать, и по классике понесло
    ясно, это твой очередной мудозвон
    только я не хочу этих блядосклок
    я хочу быть искателем твоих эрогенных
    зон
    завтра ты притащишь гирлянду, водку
    намешаешь отвертку и будешь в ноль
    я же столбом буду рядом воткнут -
    это пожалуй худшая из моих неволь

    ты зовёшь меня выбирать бельё
    ты встречаешь меня в одной майке - торчат соски
    а внутри у меня нетронутая любовь гниёт
    оттого что мы с тобой никогда не бывали близки
    говоришь: слушай ты такой друг прекрасный
    как же я рада, что ты для меня опора

    Марта блять что же ты мелешь, баста!
    я хочу иметь тебя на полу коридора

    не звони мне Марта, не тронь больное
    а иначе придушу тебя как Отелло
    ну а так глядишь поболит-поноет
    да и перестанет вставать на твоё мокрое тело
    никакой я тебе не друг, стервоза
    и сними с меня этот поводок для псин
    я просил для себя любви - не розог
    и ебучей дружбы уж точно я
    не просил
    102/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Стихи о зимней кампании 1980-го года


    "В полдневный зной в долине Дагестана..."
    М. Ю. Лермонтов

    I

    Скорость пули при низкой температуре
    сильно зависит от свойств мишени,
    от стремленья согреться в мускулатуре
    торса, в сложных переплетеньях шеи.
    Камни лежат, как второе войско.
    Тень вжимается в суглинок поневоле.
    Небо — как осыпающаяся известка.
    Самолет растворяется в нем наподобье моли.
    И пружиной из вспоротого матраса
    поднимается взрыв. Брызгающая воронкой,
    как сбежавшая пенка, кровь, не успев впитаться
    в грунт, покрывается твердой пленкой.

    II

    Север, пастух и сеятель, гонит стадо
    к морю, на Юг, распространяя холод.
    Ясный морозный полдень в долине Чучмекистана.
    Механический слон, задирая хобот
    в ужасе перед черной мышью
    мины в снегу, изрыгает к горлу
    подступивший комок, одержимый мыслью,
    как Магомет, сдвинуть с места гору.
    Снег лежит на вершинах; небесная кладовая
    отпускает им в полдень сухой избыток.
    Горы не двигаются, передавая
    свою неподвижность телам убитых.

    III

    Заунывное пение славянина
    вечером в Азии. Мерзнущая, сырая
    человеческая свинина
    лежит на полу караван-сарая.
    Тлеет кизяк, ноги окоченели;
    пахнет тряпьем, позабытой баней.
    Сны одинаковы, как шинели.
    Больше патронов, нежели воспоминаний,
    и во рту от многих "ура" осадок.
    Слава тем, кто, не поднимая взора,
    шли в абортарий в шестидесятых,
    спасая отечество от позора!

    IV

    В чем содержанье жужжанья трутня?
    В чем — летательного аппарата?
    Жить становится так же трудно,
    как строить домик из винограда
    или — карточные ансамбли.
    Все неустойчиво (раз — и сдуло):
    семьи, частные мысли, сакли.
    Над развалинами аула
    ночь. Ходя под себя мазутом,
    стынет железо. Луна от страха
    потонуть в сапоге разутом
    прячется в тучи, точно в чалму Аллаха.

    V

    Праздный, никем не вдыхаемый больше воздух.
    Ввезенная, сваленная как попало
    тишина. Растущая, как опара,
    пустота. Существуй на звездах
    жизнь, раздались бы аплодисменты,
    к рампе бы выбежал артиллерист, мигая.
    Убийство — наивная форма смерти,
    тавтология, ария попугая,
    дело рук, как правило, цепкой бровью
    муху жизни ловящей в своих прицелах
    молодежи, знакомой с кровью
    понаслышке или по ломке целок.

    VI

    Натяни одеяло, вырой в трухе матраса
    ямку, заляг и слушай "уу" сирены.
    Новое оледененье — оледененье рабства
    наползает на глобус. Его морены
    подминают державы, воспоминанья, блузки.
    Бормоча, выкатывая орбиты,
    мы превращаемся в будущие моллюски,
    бо никто нас не слышит, точно мы трилобиты.
    Дует из коридора, скважин, квадратных окон.
    Поверни выключатель, свернись в калачик.
    Позвоночник чтит вечность. Не то что локон.
    Утром уже не встать с карачек.

    VII

    В стратосфере, всеми забыта, сучка
    лает, глядя в иллюминатор.
    "Шарик! Шарик! Прием. Я — Жучка".
    Шарик внизу, и на нем экватор.
    Как ошейник. Склоны, поля, овраги
    повторяют своей белизною скулы.
    Краска стыда вся ушла на флаги.
    И в занесенной подклети куры
    тоже, вздрагивая от побудки,
    кладут непорочного цвета яйца.
    Если что-то чернеет, то только буквы.
    Как следы уцелевшего чудом зайца.

    1980
    103/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Эклога 4-я (зимняя)


    I

    Зимой смеркается сразу после обеда.
    В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
    Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
    Сухая, сгущенная форма света —
    снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
    на бессоницу, на доступность глазу

    в темноте. Роза и незабудка
    в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
    энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
    оставляют следы. Ночь входит в город, будто
    в детскую: застает ребенка под одеялом;
    и перо скрипит, как чужие сани.

    II

    Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
    обострившийся слух различает невольно тему
    оледенения. Всякое "во-саду-ли"
    есть всего-лишь застывшее "буги-вуги".
    Сильный мороз суть откровенье телу
    о его грядущей температуре

    либо — вздох Земли о ее богатом
    галактическом прошлом, о злом морозе.
    Даже здесь щека пунцо'веет, как редиска.
    Космос всегда отливает слепым агатом,
    и вернувшееся восвояси "морзе"
    попискивает, не застав радиста.

    III

    В феврале лиловеют заросли краснотала.
    Неизбежная в профиле снежной бабы
    дорожает морковь. Ограниченный бровью,
    взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
    лютей самого металла — дабы
    не пришлось его с кровью

    отдирать от предмета. Как знать, не так ли
    озирал свой труд в день восьмой и после
    Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
    затыкают щели кусками пакли,
    охотней мечтают об общей пользе,
    и вещи становятся старше на год.

    IV

    В стужу панель подобна сахарной карамели.
    Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
    Реже снятся дома, где уже не примут.
    Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
    точных примет с лихвой хватило бы на вторую
    жизнь. Из одних примет можно составить климат

    либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
    с девственной белизной за пеленою кружев,
    — мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
    мир, где рассеянный свет — генератор будней,
    где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
    что и тут кто-то прошел на лыжах.

    V

    Время есть холод. Всякое тело, рано
    или поздно, становится пищею телескопа:
    остывает с годами, удаляется от светила.
    Стекло зацветает сложным узором: рама
    суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
    и всего, что взрастило

    одиночество. Но, как у бюста в нише,
    глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
    Там, где роятся сны, за пределом зренья,
    время, упавшее сильно ниже
    нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
    шалуна из русского стихотворенья.

    VI

    Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
    время — на время. Единственная преграда —
    теплое тело. Упрямое, как ослица,
    стоит оно между ними, поднявши ворот,
    как пограничник держась приклада,
    грядущему не позволяя слиться

    с прошлым. Зимою на самом деле
    вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
    свет уже выключили или еще не включили?
    Газеты могут печататься раз в неделю.
    Время глядится в зеркало, как певица,
    позабывшая, что' это — "Тоска" или "Лючия".

    VII

    Сны в холодную пору длинней, подробней.
    Ход конем лоскутное одеяло
    заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
    Чем больше лютует пурга над кровлей,
    тем жарче требует идеала
    голое тело в тряпичной гуще.

    И вам снятся настурции, бурный Терек
    в тесном ущелье, мушиный куколь
    между стеной и торцом буфета:
    праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
    А потом все стихает. Только горячий уголь
    тлеет в серой золе рассвета.

    VIII

    Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
    он берет урочища, веси, грады.
    Населенье сдается, не сняв треуха.
    Города — особенно, чьи ансамбли,
    чьи пилястры и колоннады
    стоят как пророки его триумфа,

    смутно белея. Холод слетает с неба
    на парашюте. Всяческая колонна
    выглядит пятой, жаждет переворота.
    Только ворона не принимает снега,
    и вы слышите, как кричит ворона
    картавым голосом патриота.

    IX

    В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
    Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
    как разбитый термометр: каждый квадратный метр
    ночи ими усеян, как при салюте.
    Днем, когда небо под стать известке,
    сам Казимир бы их не заметил,

    белых на белом. Вот почему незримы
    ангелы. Холод приносит пользу
    ихнему воинству: их, крылатых,
    мы обнаружили бы, воззри мы
    вправду горе', где они как по льду
    скользят белофиннами в маскхалатах.

    X

    Я не способен к жизни в других широтах.
    Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
    Слава голой березе, колючей ели,
    лампочке желтой в пустых воротах,
    — слава всему, что приводит в движенье ветер!
    В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

    Север — честная вещь. Ибо одно и то же
    он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
    в затянувшейся жизни — разными голосами.
    Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
    напоминая забравшемуся на полюс
    о любви, о стоянии под часами.

    XI

    В сильный мороз даль не поет сиреной.
    В космосе самый глубокий выдох
    не гарантирует вдоха, уход — возврата.
    Время есть мясо немой Вселенной.
    Там ничего не тикает. Даже выпав
    из космического аппарата,

    ничего не поймаете: ни фокстрота,
    ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
    Вас убивает на внеземной орбите
    отнюдь не отсутствие кислорода,
    но избыток Времени в чистом, то есть
    без примеси вашей жизни, виде.

    XII

    Зима! Я люблю твою горечь клюквы
    к чаю, блюдца с дольками мандарина,
    твой миндаль с арахисом, граммов двести.
    Ты раскрываешь цыплячьи клювы
    именами "Ольга" или "Марина",
    произносимыми с нежностью только в детстве

    и в тепле. Я пою синеву сугроба
    в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
    точно "чижика" где подбирает рука Господня.
    И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
    города, мерзнувшего у моря,
    меня согревают еще сегодня.

    XIII

    В определенном возрасте время года
    совпадает с судьбой. Их роман недолог,
    но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
    В эту пору неважно, что вам чего-то
    не досталось; и рядовой фенолог
    может описывать быт и нравы.

    В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
    Треугольник больше не пылкая теорема:
    все углы затянула плотная паутина,
    пыль. В разговорах о смерти место
    играет все большую роль, чем время,
    и слюна, как полтина,

    XIV

    обжигает язык. Реки, однако, вчуже
    скованы льдом; можно надеть рейтузы;
    прикрутить к ботинку железный полоз.
    Зубы, устав от чечетки стужи,
    не стучат от страха. И голос Музы
    звучит как сдержанный, частный голос.

    Так родится эклога. Взамен светила
    загорается лампа: кириллица, грешным делом,
    разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
    знает больше, чем та сивилла,
    о грядущем. О том, как чернеть на белом,
    покуда белое есть, и после.
    104/402
    Ответить Цитировать
    0
  • 8 марта все-таки
    Уля
    есть женщины с глазами диких птиц
    с глазами вышивающих монахинь
    с глазами медитирующих жриц
    с глазами шлюх приговоренных к плахе

    есть женщины с глазами цвета роз
    оборванных в ненайденных эдемах
    в глазах - закаты тысяч папирос
    и просто вариации на тему

    есть женщины с глазами, что кричат
    есть с очень молчаливыми глазами
    с глазами, не берущими назад
    с глазами сами-в-пол-пред-образами

    есть женщины с бессоницами глаз
    в них стонет вся вселенная, ревнуя
    а есть еще - прекрасней в сотни раз...

    ...но ты нашел себе меня -
    такую
    1/3
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний,
    придающие воздуху за стеклом помятый
    вид, с воспаленным "А", выглядящим то гортанней,
    то шепелявей, то просто выкрашенным помадой,
    — цветы, что хватают вас за душу то жадно и откровенно,
    то как блеклые губы, шепчущие "наверно".

    Чем ближе тело к земле, тем ему интересней,
    как сделаны эти вещи, где из потусторонней
    ткани они осторожно выкроены без лезвий
    — чем бестелесней, тем, видно, одушевленней,
    как вариант лица, свободного от гримасы
    искренности, или звезды, отделавшейся от массы.

    Они стоят перед нами выходцами оттуда,
    где нет ничего, опричь возможности воплотиться
    безразлично во что — в каплю на дне сосуда,
    в спички, в сигнал радиста, в клочок батиста,
    в цветы; еще поглощенные памятью о "сезаме",
    смотрят они на нас невидящими глазами.

    Цветы! Наконец вы дома. В вашем лишенном фальши
    будущем, в пресном стекле пузатых
    ваз, где в пору краснеть, потому что дальше
    только распад молекул, по кличке запах,
    или — белеть, шепча "пестик, тычинка, стебель",
    сводя с ума штукатурку, опережая мебель.
    105/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Александр Ринский

    ДЕВЯТЬ ЖИЗНЕЙ

    Первая канула в Лету как пыльная тога,
    Вторая осталась камнем на перепутье,
    Третья была ко мне беспримерно жестока,
    Четвёртая длилась, пожалуй, не больше минуты.
    Пятая... Впрочем, о пятой сказать мне нечего.
    Шестая осела на землю пеплом белогвардейским,
    Седьмая вспыхнула в небе над Андами майским вечером,
    Восьмую поэтому продал и пропил с треском.
    С тех пор не терплю алкоголь. Проживаю последнюю
    И не помню уроков ни этой, ни прошлых жизней.
    Всё пытаюсь какой-нибудь смысл выжать,
    Чтобы было не стыдно пред Богом и пред собеседником
    Из разряда случайно встречающихся в вагоне,
    В интер -нете и общем -национале.
    Может восемь моих никто никогда и не вспомнит,

    Но хочу, чтоб девятую вспоминали.
    106/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Даниил Аникин

    [метель]

    Посмотри на восток. Туда, где трава примята
    Первым снегом зимы. Казалось бы, что плохого?
    Вместо пестрых красок – одна белизна. Про меня-то
    Она не расскажет ни строчки, ни даже слова.
    Она не расставит над I ни единой точки,
    Мол, попробуй хоть раз не кивать на немые знаки,
    Лишь болит в груди, словно бы от заточки,
    Не прошедшей мимо в последней тюремной драке.
    А казалось бы – уже за порогом воля,
    Оказался – крест, скособоченный и шершавый.
    Словно вышел вон, да так и остался в поле,
    Иногда вот так вот проходит земная слава.
    Не смотри на восток. Все равно ничего не видно.
    Только резь в глазах, да метель мельтешит стеною.
    Это слезы твои, за которые и не стыдно.
    Лишь трава примята – не мною, а надо мною.
    107/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Римские элегии


    Бенедетте Кравиери

    I

    Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
    Под потолком - пыльный хрустальный остров.
    Жалюзи в час заката подобны рыбе,
    перепутавшей чешую и остов.
    Ставя босую ногу на красный мрамор,
    тело делает шаг в будущее — одеться.
    Крикни сейчас "замри" - я бы тотчас замер,
    как этот город сделал от счастья в детстве.
    Мир состоит из наготы и складок.
    В этих последних больше любви, чем в лицах.
    Как и тенор в опере тем и сладок,
    что исчезает навек в кулисах.
    На ночь глядя, синий зрачок полощет
    свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
    И луна в головах, точно пустая площадь:
    без фонтана. Но из того же камня.

    II

    Месяц замерших маятников (в августе расторопна
    только муха в гортани высохшего графина).
    Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
    прожекторам ПВО в поисках серафима.
    Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
    потного двойника в зеркале над комодом,
    пчел, позабывших расположенье ульев
    и улетевших к морю покрыться медом.
    Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
    мышцей, играй куделью седых подпалин.
    Для бездомного торса и праздных граблей
    ничего нет ближе, чем вид развалин.
    Да и они в ломаном "р" еврея
    узнают себя тоже; только слюнным раствором
    и скрепляешь осколки, покамест Время
    варварским взглядом обводит форум.

    III

    Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
    Облака вроде ангелов - в силу летучей тени.
    Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
    длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
    лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
    в недрах вечного города от светила,
    навязавшего цезарям их незрячесть
    (этих лучей за глаза б хватило
    на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
    полдня. Владелец "веспы" мучает передачу.
    Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
    считаю с прожитой жизни сдачу.
    И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
    лавр шелестит на выжженной балюстраде.
    И Колизей - точно череп Аргуса, в чьих глазницах
    облака проплывают как память о бывшем стаде.

    IV

    Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
    той из них, что прекрасней. Два молодых овала
    сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
    объясняет Судьбе то, что надиктовала.
    Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
    воздух пропитан лавандой и цикламеном.
    Перемена прически; и локоть - на миг - вершина,
    привыкшая к ветреным переменам.
    О, коричневый глаз впитывает без усилий
    мебель того же цвета, штору, плоды граната.
    Он и зорче, он и нежней, чем синий.
    Но синему - ничего не надо!
    Синий всегда готов отличить владельца
    от товаров, брошенных вперемежку
    (т. е. время - от жизни), дабы в него вглядеться.
    Так орел стремится вглядеться в решку.

    V

    Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
    Тишина уснувшего переулка
    обрастает бемолью, как чешуею рыба,
    и коричневая штукатурка
    дышит, хлопая жаброй, прелым
    воздухом августа, и в горячей
    полости горла холодным перлом
    перекатывается Гораций.
    Я не воздвиг уходящей к тучам
    каменной вещи для их острастки.
    О своем - и о любом - грядущем
    я узнал у буквы, у черной краски.
    Так задремывают в обнимку
    с "лейкой", чтоб, преломляя в линзе
    сны, себя опознать по снимку,
    очнувшись в более длинной жизни.

    VI

    Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
    в пальцах - не больше, чем на стекле, на тюле.
    Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
    да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
    Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
    выси и проч. брезгают гладью кожи.
    Тело обратно пространству, как ни крути педали.
    И несчастны мы, видимо, оттого же.
    Привались лучше к кортику, скинь бахилы,
    сквозь рубашку стена холодит предплечье;
    и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
    как вода, наставница красноречья,
    льется из ржавых скважин, не повторяя
    ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
    кроме того, что она - сырая
    и превращает лицо в руину.

    VII

    В этих узких улицах, где громоздка
    даже мысль о себе, в этом клубке извилин
    прекратившего думать о мире мозга,
    где то взвинчен, то обессилен,
    переставляешь на площадях ботинки
    от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
    - так иголка шаркает по пластинке,
    забывая остановиться в центре, -
    можно смириться с невзрачной дробью
    остающейся жизни, с влеченьем прошлой
    жизни к законченности, к подобью
    целого. Звук, из земли подошвой
    извлекаемый - ария их союза,
    серенада, которую время оно
    напевает грядущему. Это и есть Карузо
    для собаки, сбежавшей от граммофона.

    VIII

    Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
    трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
    следуй - не приближаясь! - за вереницей
    литер, стоящих в очередях за смыслом.
    Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
    - большую площадь, чем покрывает почерк!
    Да и копоть твоя воспаряет выше
    помыслов автора этих строчек.
    Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
    вечным пером, в память твоих субтильных
    запятых, на исходе тысячелетья в Риме
    я вывожу слова "факел", "фитиль", "светильник",
    а не точку — и комната выглядит как в начале.
    (Сочиняя, перо мало что сочинило).
    О, сколько света дают ночами
    сливающиеся с темнотой чернила!

    IX

    Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
    Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
    Ястреб над головой, как квадратный корень
    из бездонного, как до молитвы, неба.
    Свет пожинает больше, чем он посеял:
    тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
    В этих широтах все окна глядят на Север,
    где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
    Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
    мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
    не способная взгляда остановить равнина,
    десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
    Больше туда не выдвигать кордона.
    Только буквы в когорты строит перо на Юге.
    И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
    поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.

    X

    Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
    Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
    С помощью мятой куртки и голубой рубахи
    что-то еще отражается в зеркале гардероба.
    Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
    Воздух обложен комнатой, как оброком.
    Сойки, вспорхнув, покидают купы
    пиний - от брошенного ненароком
    взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
    хвост дописанной буквы - точно мелькнула крыса.
    Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
    тут она безупречна. Так на льду Танаиса
    пропадая из виду, дрожа всем телом,
    высохшим лавром прикрывши темя,
    бредут в лежащее за пределом
    всякой великой державы время.

    XI

    Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
    Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
    Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
    плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
    Вы - источник бессмертья: знавшие вас нагими
    сами стали катуллом, статуями, трояном,
    августом и другими. Временные богини!
    Вам приятнее верить, нежели постоянным.
    Слався, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
    Белый на белом, как мечта Казимира,
    летним вечером я, самый смертный прохожий,
    среди развалин, торчаших как ребра мира,
    нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
    небо бледней щеки с золотистой мушкой.
    И купала смотрят вверх, как сосцы волчицы,
    накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

    XII

    Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
    благодарен за все; за куриный хрящик
    и за стрекот ножниц, уже кроящих
    мне пустоту, раз она - Твоя.
    Ничего, что черна. Ничего, что в ней
    ни руки, ни лица, ни его овала.
    Чем незримей вещь, тем оно верней,
    что она когда-то существовала
    на земле, и тем больше она - везде.
    Ты был первым, с кем это случилось, правда?
    Только то и держится на гвозде,
    что не делится без остатка на два.
    Я был в Риме. Был залит светом. Так,
    как только может мечтать обломок!
    На сетчатке моей - золотой пятак.
    Хватит на всю длину потемок.

    1981
    108/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Андрей Гоголев

    СНЕГ

    Ты права. Я живу, и правда, без всяких правил,
    котангенс не отличаю от тангенса.
    Знаешь, что я себе представил?
    Представил, что мы расстанемся.
    Наверное, это будет под снегом.
    Каким-нибудь неуместным снегом.
    В сентябре, скажем, или когда ещё?
    Будет пахнуть тяжёлым двадцатым веком.
    Будет какая-нибудь река и мы будем смотреть,
    как она течёт.
    Мы увидим как тает снег,
    как солнце прибьёт ко дну.
    Снег не хочет казаться:
    снег поступками не торгует.
    Для тебя река потечёт в одну,
    для меня — в другую
    109/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Точка всегда обозримей в конце прямой.
    Веко хватает пространство, как воздух - жабра.
    Изо рта, сказавшего все, кроме "Боже мой",
    вырывается с шумом абракадабра.
    Вычитанье, начавшееся с юлы
    и т. п., подбирается к внешним данным;
    паутиной окованные углы
    придают сходство комнате с чемоданом.
    Дальше ехать некуда. Дальше не
    отличить златоуста от златоротца.
    И будильник так тикает в тишине,
    точно дом через десять минут взорвется.

    1982
    110/402
    Ответить Цитировать
    0
474 поста
1 5 6 7 8 24
1 человек читает эту тему (1 гость):
Зачем регистрироваться на GipsyTeam?
  • Вы сможете оставлять комментарии, оценивать посты, участвовать в дискуссиях и повышать свой уровень игры.
  • Если вы предпочитаете четырехцветную колоду и хотите отключить анимацию аватаров, эти возможности будут в настройках профиля.
  • Вам станут доступны закладки, бекинг и другие удобные инструменты сайта.
  • На каждой странице будет видно, где появились новые посты и комментарии.
  • Если вы зарегистрированы в покер-румах через GipsyTeam, вы получите статистику рейка, бонусные очки для покупок в магазине, эксклюзивные акции и расширенную поддержку.