Логово слона

Последний пост:26.09.2019
470
Статистика
Всего постов
734
228,387 просмотров
Новых постов
+0
0 в день
Лучшие посты автора
30.11.2015 +455
03.12.2015 +149
01.12.2015 +105
31.12.2015 +80
06.12.2015 +69
Лучшие посты читателей
Nikolay723 +188
inner +76
Khishtaki +68
omgfnjke +67
inner +55
Самые активные читатели
1 14 32 33 34 35 36 37
  • Пару лет назад занес в список для чтения "Атлант расправил плечи". Все никак не мог взяться, а тут взял и прочитал. Книжка солидная, наверное тыщи на полторы страниц, но очень крутая. Очень рекомендую. По крайней мере мне отлично зашла.
    232/258
    Ответить Цитировать
    11
  • Читаем длинные еврейские романы? Откуда ви берете столько свободного времени?

    ЗЫ она вообще хорошо читается. Хороший язык, все грамотно завязано. Ее ИСТОЧНИК тоже прочел с удовольствием. Но это скорее чтение для отпуска - очень объемные вещи.
    2/2
    Ответить Цитировать
    0
  • Да месяца за полтора что угодно можно прочитать, был бы интерес. А насчет времени... зачастую оно уходит на существенно менее полезные занятия.
    233/258
    Ответить Цитировать
    11
  • Купил подписку на republic.ru
    Попробую выложить несколько актуальных, кмк, статей.
    234/258
    Ответить Цитировать
    3
  • Блефующие. Россия и США оказались в очень похожей ситуации
    Победитель и побежденный в холодной войне сталкиваются с вызовом, на который не могут ответить привычным способом

    Марк Твен, делясь своими впечатлениями от путешествия по Ближнему Востоку, среди прочего описал риски, возникающие при столкновении с обычаями туземцев. В частности, он полагал, что не стоит беспокоиться, если вы встретили аборигена, который целится в вас из ружья с намерением убить: он никогда не попадет в вас. Но если вдруг вам довелось столкнуться с туземной свадьбой или похоронами, где все палят в воздух – от радости или от горя, – немедленно ложитесь на землю или бегите прочь: шальная пуля настигнет вас неминуемо. Если следовать этому мудрому совету, то обывателю в США и России надо начинать волноваться. Мир сегодня в опасности именно потому, что по-настоящему войны не хочет никто, а значит, она может случиться в любой момент.

    С тех пор, как Трамп уравновесил Путина по другую сторону Атлантики, стратегический блеф стал формой политического бытия обеих администраций. Они «очередями» палят в воздух, стремясь произвести «наилучшее» впечатление друг на друга. При этом стороны так активно размахивают руками перед своей исторической встречей, что вместо крепкого мужского рукопожатия, которое является их тайной целью, могут отвесить друг другу по увесистой оплеухе. Блеф – это такая заразительная вещь, начать которую проще, чем прикончить.

    Хотят ли русские войны?
    Логику постоянных колебаний Трампа и Путина вокруг «генеральной линии санкций» сложно понять даже профессиональному наблюдателю, не говоря уже о простом обывателе. Это дипломатия в стиле садо-мазо, где прежде, чем заключить в объятия, партнера надо хорошенько высечь. По большому счету, США и России сегодня нечего делить. Конфликт развивается вроде бы на пустом месте, его причина не лежит на поверхности. Рационального объяснения своих поступков, а, следовательно, и какой-то выверенной линии ни у одной из сторон нет, они действуют по наитию.

    В отличие от ситуации накануне Второй мировой войны, между Россией и Западом вообще и Россией и США в частности не существует объективных антагонистических противоречий. То есть, вообще противоречий – сколько угодно. Но неразрешимых и одновременно конкретных, требующих войны, практически нет. Более того, у России и США на самом деле есть много точек пересечения интересов, где они должны бы и могли бы действовать конструктивно и сообща.

    В прошлом ⁠столетии великие державы перекраивали карту мира, и вопрос ⁠о контроле ⁠над территориями был первостепенным. После ⁠Первой Мировой Германия не могла решить ⁠свои экономические ⁠проблемы, не ⁠совершив экспансии и не поглотив богатое людскими и природными ресурсами пространство. Соответственно, все те, кто загнал ее в прокрустово ложе Версальского мира, упирались и пытались этого не допустить. Война была неизбежна. При некотором внешнем сходстве ситуаций в наши дни все выглядит иначе. Сегодня прямой контроль над территориями – скорее обременение, чем преимущество. В существенно изменившемся мире доминирование обеспечивается другими средствами.

    Россия давно не является конкурентом Запада в наиболее чувствительной для него сфере высокотехнологического производства, и, более того, похоже, даже не собирается в этом соревновании принимать участие (конечно, речь идет не о словах, а о делах). В остальном Россия и Запад комплиментарны, то есть дополняют друг друга. Западу не нужно «захватывать Сибирь», его вполне устроит, чтобы русские сами исправно и стабильно поставляли ее богатства на мировой рынок. И России от Запада, по большому счету, нужно сегодня только одно: чтобы он эти богатства исправно и стабильно покупал.

    Стороны могут поспорить о ценах, могут «потолкаться» за право «пометить» ту или иную территорию, но все это не повод для войны. Ко всему прочему, есть еще и «третья сила», для которой что Россия, что Америка, – один черт, и в борьбе с этой общей угрозой, хочешь не хочешь, приходится объединять усилия. Именно поэтому сотрудничество по линии спецслужб не прекращается ни на минуту, какие бы молнии не метали Кремль и Белый дом друг в друга.

    Русские очевидно не хотят большой войны, американцам она тоже вроде не с руки. Почему же тогда вроде бы не имеющие ни основания, ни повода для вооруженного конфликта государства выбрали тактику балансирования на грани войны? Чтобы ответить на этот вопрос, надо уйти с поверхности явлений и исследовать глубинные течения мировой политики.

    Россия ищет свободное место в партере
    В некотором смысле ситуация больше напоминает не середину, а начало XX столетия, когда мировая война началась без видимого повода, можно сказать, между родственниками, и лишь потому, что само основание, на котором покоился тогдашний миропорядок, прогнило и треснуло. Это был системный «глюк», при котором все элементы сами по себе вроде еще и функционируют, а механизм в целом уже не работает.

    Вот и сегодня речь идет о политической проблеме более высокого порядка, чем разногласия по конкретным вопросам, и при этом весьма специфического свойства – из разряда споров в духе: «Ты меня уважаешь?!». Последние четверть века в мире происходит то, что условно можно было бы обозначить как «геополитическая усадка», триггером которой стал распад советской империи, в результате которого в системе международных отношений образовалась огромная черная дыра. При всем уважении к амбициям посткоммунистической России, ее укороченного политического тела не хватает, чтобы заткнуть собою эту дыру, да и подвиги в стилистике Александра Матросова в такого рода процессах малоэффективны: упасть на амбразуру еще можно, но вот поднять в атаку будет уже некого.

    Россия по историческим меркам весьма стремительно потеряла статус сверхдержавы. Ее степень участия в мировом разделении труда и, соответственно, во всех его политических «деривативах» резко снизилась. Но психологически ни руководство России, ни тем более ее население оказались не готовы к тому, чтобы адекватно воспринять новые реалии и переосмыслить свою роль в мировой культуре, экономике и политике. Кстати, в этом нет ничего обидного и тем более нового – Германии, Великобритании и Франции пришлось пережить это после Второй Мировой войны, и, как видим, это пошло им только на пользу. Но в России силы, способные произвести такую трезвую переоценку, еще не проявили себя, и она находится под контролем тех, кто живет позавчерашним днем русской истории.

    Это было бы еще полбеды, но оказалось, что и по другую сторону «шахматной доски» дела обстоят ненамного лучше. Там случился другой перекос, и новые реалии были восприняты чересчур прямолинейно. США приняли едва намечающуюся тенденцию за завершившийся процесс и, сильно забегая вперед, стали относится к России как к обычному государству третьего мира, которое должно без сопротивления следовать в их фарватере. Но Россия и в плохие, и в хорошие времена ломает любые стереотипы.

    Вообще привычка составлять всякого рода рейтинги, в которых у России, как правило,незавидное место, вышла тут Америке боком. Жизнь изощренней, чем любой рейтинг, и такие свойства русской души, как агрессивность, одержимость, наглость, бесшабашность, выносливость, привычка полагаться на авось и так далее, ни в какие таблицы запихнуть нельзя. А от них многое зависит – гунны сильно отставали от римлян в культурном отношении, но последним это мало помогло…

    Россия чем-то неуловимо напоминает сейчас Турцию XIX века – больного человека Европы того времени. Но сходство поверхностно: конечно, Россия больна, в этом нет сомнений, однако она «пациент» с тяжелым характером, и пока что, вместо того чтобы лечиться самой, предпочитает «лечить доктора». Доктор, в свою очередь, тоже хорош – возомнил себя не терапевтом, а патологоанатомом. Однако, перефразируя все того же Марка Твена, можно сказать, что слухи о смерти России, и в особенности ее военного потенциала, оказались несколько преувеличены. На пару десятилетий запаса прочности, созданного советской оборонкой, хватит, чтобы поставить в тупик любое «медицинское светило».

    Есть две серьезные проблемы, связанные с Россией, дестабилизирующие ситуацию в Европе, да и в мире в целом. Во-первых, несоответствие текущего уровня развития России (экономического, технологического, культурного и прочих) уровню ее исторически сложившихся политических амбиций и претензий, и, во-вторых, превосходство военного потенциала России, доставшегося ей по наследству от СССР, над общим уровнем ее экономических и технологических возможностей. Все это провоцирует Россию на авантюристическую политику, ядром которой является стремление возместить недостаток «мягкой силы» военно-стратегическим шантажом. Военным ресурсом Кремль пытается сегодня компенсировать недостаток всех других ресурсов. Таким путем Россия хочет обеспечить место в первых рядах партера мировой политики, имея на руках билет на балкон.

    Старший брат перетрудился
    Поразительно, но сами США оказались сегодня в похожем положении, хотя и на другом этаже политической пищевой цепочки. Трудно сказать, насколько общие ресурсы, которыми располагает Америка, значительнее ресурсов, которыми располагает Россия, но, видимо, речь идет о разнице на порядок. Проблема, однако, в том, что амбиции Америки превосходят амбиции России на несколько порядков. В то время как Россия пытается восстановить свои права «смотрящего» хотя бы на части территории бывшего СССР, США пытаются утвердиться в качестве «смотрящего» в планетарном масштабе. Так что в относительном исчислении разрыв между желаемым и возможным у обеих стран приблизительно совпадает, что создает сходные проблемы.

    Распад СССР сыграл с Америкой дурную шутку. Бремя холодной войны оказалось гораздо менее тяжким, чем бремя однополярного мира, где все играют против лидера. С момента окончания Второй Мировой войны и до момента падения Берлинской стены у США была значительная, но ограниченная зона ответственности. Ее естественные границы были очерчены возможностями оппонента. При этом система в целом пребывала десятилетиями в довольно стабильном состоянии, испытывая лишь периодические локальные возмущения. После падения Берлинской стены все переменилось. Зона ответственности России – исторической преемницы СССР – схлопнулась, а зона ответственности США многократно увеличилась. Причем внутри этой зоны нежданно-негаданно оказался разбухший как весенняя почка Китай.

    У Америки нет финансовых и экономических ресурсов, чтобы заткнуть все дыры на планете. Одной рукой она продолжает удерживать стервенеющую Россию, другой рукой отпихивает от стола Китай, широко расставив ноги между Кореей и Ближним Востоком, она умудряется еще и боднуть бедром Европу, чтобы не забывала, кто в лавке хозяин. Формально, имея союзниками чуть ли не всех, Америка в реальности все больше погружается в изоляцию. У нее нет искренних друзей и полно скрытых врагов. У нее нет сил, чтобы решить все проблемы сразу, а решая их по одной, она лишь увеличивает дисбаланс в мире, примером чему служит серия ближневосточных конфликтов, где каждая следующая война оказывается бесперспективнее предыдущей.

    Получается, что две такие разные страны, как Россия и США, все-таки оказываются вместе. И победитель в холодной войне, и побежденный сталкиваются с вызовом, на который они не способны ответить привычным для них способом. И в том, и в другом случае речь идет о недостаточности ресурса для достижения поставленной цели. И не важно, что у одного цель – влезть на дерево, а у второго – полететь на Марс. Оба не могут получить того, чего хотят, потому что их амбиции не подкреплены соответствующей экономической амуницией. В этой ситуации трамповская Америка, так же как и путинская Россия, пытается закрыть образовавшийся зазор переизбытком военной мощи, активно переходя с языка дипломатии на язык пушек.

    Атака легкой кавалерии
    В очень нервной атмосфере Россия и США пытаются нащупать сегодня новый баланс сил в послепотсдамском мире, где перестали действовать старые механизмы сдерживания – в этом суть и смысл происходящих событий. Две бывшие сверхдержавы (обе – бывшие, на самом деле) хотят найти какую-то новую точку равновесия, с одной стороны, соответствующую новым реалиям, а с другой стороны – не разрушающую их старые иллюзии. При этом Москва нереалистично хочет, чтобы эта точка находилась приблизительно там же, где и пятьдесят лет назад, а Вашингтон хотел бы, чтобы она была отнесена куда-нибудь на пятьдесят лет вперед.

    Эта перепалка, то нарастая, то затухая, идет со времени балканского кризиса, и сама по себе никого не удивляет. Шок случился от того, что Россия (именно Россия, а не США) пошла на резкое обострение, начав ежегодно удваивать геополитические ставки. Обыватель воспринимает это как признак возрождения русской силы, хотя на самом деле весь этот хайп есть проявление скрытой слабости.

    «Смешные» санкции Запада при ближайшем рассмотрении оказались менее веселыми, чем хотелось бы Кремлю. Они не убивают мгновенно, но в долгосрочной перспективе носят удушающе-усыпляющий характер. Над ними можно издеваться, их можно не замечать, можно, в конце концов, периодически в отместку «бомбить Воронеж», но в один прекрасный или не очень день Россия очнется ото сна и обнаружит, что она, находясь в коме, несколько десятилетий пролежала в ванной с перерезанными венами, и поэтому сил встать у нее уже нет – даже на колени…

    Попавшие под токсичное влияние посткрымского гипноза русские элиты просто еще не осознали в полной мере, в какой глубокой исторической ловушке они находятся. Но надо отдать должное «кремлевским пчелам», которые в конце концов стали что-то подозревать. Поняв, что на шею ему наброшена шелковая петля, Кремль предпринял отчаянную попытку рубануть серпом по удавке. Сегодняшний универсальный троллинг Запада – это беспрецедентная по своей безрассудной смелости и наглости психическая атака, цель которой – любой ценой сбросить петлю с горла и добиться свободного доступа к финансовым рынкам и технологиям, не потеряв при этом власть.

    Сто пятьдесят лет назад в один из культовых эпизодов крымской кампании Лорд Кардиган бросил полусотню легких драгун на русские пушки в Долине смерти под Севастополем. Эта атака вошла в историю и фольклор как пример бессмысленной и безрассудной храбрости, имеющей катастрофические последствия. Наблюдавший за атакой со стороны французский генерал сказал тогда: «Это красиво. Но так не воюют…»

    Кто прикроет «большую сделку»?
    Из этой ситуации теоретически есть два выхода: красивая война и похабный мир. Большая война расставит все по своим местам и обернется для России позором очередного Порт-Артура и Цусимы с практически неизбежным после этого выходом в смену режима. Но есть риск, что в ядерный век писать летопись этого исторического поражения России будет уже некому. Поэтому у нечестного, компромиссного и даже подлого мира есть свои очевидные и неоспоримые преимущества. Он дает возможность выжить как душителям свободы, так и ее апологетам.

    Конечно, столь желанная для Кремля спасительная «большая сделка» может продлить на значительное время (хотя и не обязательно) срок жизни режима Путина. Но это не повод не желать заключения такой сделки для тех, кто этому режиму оппонирует как внутри России, так и за ее пределами. Приоритетом в любом случае должно быть предотвращение войны, а борьба за демократию в России является все-таки задачей, которую русские элиты должны решать самостоятельно, пусть и при моральной поддержке западной общественности.

    С большой долей уверенности можно утверждать, что все закончится хорошо, инстинкт самосохранения сработает, и Трамп с Путиным пересядут из-за стола для игры в покер за стол, на котором раскладывают пасьянсы. Как должны лечь карты в этом пасьянсе, в общем и целом сегодня уже ни для кого не составляет секрета. Параметры «большой сделки» заданы всем ходом предшествующих событий. Больше всех пострадает Украина, ей, скорее всего, придется смириться с тем, что Крым очень надолго останется российским. Но взамен России придется «сдать» мятежный Донбасс и согласиться на раздел Сирии с последующим «сливом» Асада. Это будет названо достойным поводом для начала поэтапной отмены санкций. Все будут почти счастливы, кроме тех, кто стал жертвой агрессии или правового произвола режима – их утешат добрым символическим словом…

    Но, если параметры сделки очевидны, то сама возможность ее заключения кажется невероятной, так как ни одна из сторон не понимает, как решить проблему сохранения лица. Без Асада и Донбасса Трампу не протащить отмену санкций. Конечно, никакого прикупа у Москвы от обладания этими «вынужденными трофеями» нет, она и сама бы с радостью от них избавилась, если бы не загнала себя в пропагандистскую западню, пять лет рассказывая населению сказку о русской весне на Ближнем Востоке. А Трамп гибким быть не может, так как ему надо постоянно уворачиваться от обвинений в сговоре с Россией.

    Получается, что внешнеполитическая гибкость Кремля сегодня в значительной степени зависит от его способности совершить внутриполитический маневр и внушить населению, что «Океания всегда воевала с Евразией». Может ли Кремль сдать Асада и «героев Новороссии», как Наджибуллу в 1989 году? Многое зависит от изворотливости российской пропагандистской машины – человечество сегодня с надеждой смотрит на Эрнста и Добродеева, Соловьева и Киселева, Симоньян и Кондрашова. Будущее планеты в том числе в их руках…

    Кремль не может выиграть эту партию в любом случае. Он может попытаться продлить ее, переведя падение в плавное снижение, благодаря новой разрядке. И, как ни странно, я желаю ему удачи – очень хочется жить…
    235/258
    Ответить Цитировать
    25
  • Православный тупик. Религия определила путь России задолго до коммунизма?
    Православные реже поддерживают новые идеи и идут на риск. Это сказывается на уровне жизни

    Православие повлияло на бывшие коммунистические страны куда сильнее, чем коммунизм. Кроме того, как утверждают некоторые эксперты, оно сделало людей менее счастливыми и настроило их против капитализма. В 90-е годы в эта теория получила широкое распространение в России. Сейчас о ней снова вспомнили – в свежем отчете Всемирного банка.

    Авторы документа ⁠– экс-министр финансов Болгарии Симеон Дянков и Елена Николова ⁠из ⁠Университетского колледжа Лондона. Они проанализировали ⁠данные «Исследования жизненных ценностей населения» (World Values Survey) ⁠и «Обзора ⁠жизни в переходный ⁠период», подготовленного ЕБРР, чтобы выявить корреляцию между религиозностью и менталитетом той или иной страны. Выяснилось, что именно православие подготовило в некоторых странах почву для коммунизма и, по сути, сформировало их путь – иной, нежели у государств, придерживающихся западно-христианских традиций. Они написали следующее:
    "Западное христианство (породило католицизм и протестантизм) делало ставку на рационализм, логическое исследование, индивидуализм и оспаривание признанных авторитетов. Восточное (дало начало православию) – ассоциировалось с мистическими переживаниями и эмпирическим опытом, основывалось на любви к ближнему, было рассчитано на общину, уделяло меньше внимания закону и оспариванию мнений властей. Что удивительно, эти оценочные различия сохранились даже после почти 50 лет коммунизма."

    Коммунистические власти не были дружелюбны к церкви, но, по словам Дянкова и Николовой, использовали те черты православного мировоззрения, которые сочли полезными (например, упор на традиции и уважение к властям). Так что образ мышления, сформированный подавляемой религией, продолжал существовать, в свою очередь подавляя уважение к закону, иконоборчество, творчество и инновации.

    В этот момент у вас, возможно, возникнет чувство дежавю: именно об этом политические элиты говорили русским, болгарам, украинцам и жителям бывшей Югославии в 90-е. В полном соответствии с работой немецкого философа и политолога Макса Вебера капитализм тесно связан с западной религиозной традицией, особенно с протестантской этикой, и это объясняет сравнительный успех Польши и Чехии в их переходе от коммунизма к капитализму.

    Об этом можно прочитать и в научных работах того времени, например, у социолога Андреаса Бусса (1989). Однако сама традиция, по крайней мере, для русских, намного старше: она встречается еще у философа-западника XIX века Петра Чаадаева, который верил, что Россия, в отличие от стран Запада, выбрала не то направление христианства. «Хотя мы и христиане, не для нас созревали плоды христианства, – пишет он. – В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс». В 90-е, когда Россия пыталась стать частью «цивилизованного мира», Чаадаев внезапно снова стал популярен.

    Тогда Россия и ее православные соседи стремились найти свое место в мире и вписаться в шаблон развития и слиться с Западом, тогда же в публичной дискуссии на эту тему случилась подходящая пауза. Сейчас же отказ России присоединиться к западному миру и экономические проблемы в Греции, Украине и в других православных государствах снова вернули к жизни эту точку зрения.

    Дянков и Николова находят доказательства своей теории в социологических данных. Они считают, что православные христиане не так довольны своей жизнью и обладают меньшим социальным капиталом, чем католики или протестанты. Также менее вероятно, что православные поддержат новые идеи, пойдут на риск или захотят работать в крупных частных компаниях. Короче говоря, они менее приспособлены к капитализму.

    «Теологические разногласия среди различных христианских конфессий, возможно, поставили страны на разные пути развития задолго до появления коммунизма», – пишут Дянков и Николова.

    Еще 20 лет назад я не принял бы эту идею всерьез – она не выглядела правдивой. Более того, она звучала довольно унизительно, ведь большинство людей в то время пытались приспособиться к новой экономической реальности чаще всего с помощью собственной предприимчивости, но порой и незаконными способами, а уважение к властям таяло на глазах. Было сложно приспособить народившийся беспощадный капитализм к православной традиции, даже несмотря на то, что «новые русские» взяли себе в привычку оплачивать позолоту на куполах православных церквей.

    Теперь же мне сложно не согласиться с анализом Дянкова и Николовой. По крайней мере, в том, что касается России. Подходя к проблеме с совершенно другого ракурса российский социолог Иван Забаев делает схожий вывод:
    «Специфический характер православия проявляется в том, что оно предполагает в качестве пути к спасению не призвание свыше или профессиональную деятельность, а подчинение и смирение перед более опытным в духовном плане лицом или лицом, стоящим выше в иерархии».

    Древние корни и религиозные подпорки культуры, возможно, и впрямь оказали больше влияние на путь страны, чем какие бы то ни было рациональные, геополитические или экономические соображения. В этом случае православным государствам неуютно в западном мире – связанные с этим эти трения можно лишь смягчить, но не убрать полностью.

    Перевод: Денис Шлянцев
    236/258
    Ответить Цитировать
    11
  • Привет. Ты не мог бы эту статью тоже выложить?

    "Бог играет в кости. Онлайн-игра доказала, что Эйнштейн ошибся насчет фундаментального закона природы"

    https://republic.ru/posts/90801
    1/5
    Ответить Цитировать
    0
  • Чесгря ерунда какая то. Автор статьи не понимает эффекта квантовой запутанности. Получился такой недо-научпоп. Я бы воздержался такое выкладывать.
    237/258
    Ответить Цитировать
    1
  • Спасибо, этого более чем достаточно :)
    2/5
    Ответить Цитировать
    0
  • «Смерть не такая уж простая реальность, как обычно полагают»
    Французский интеллектуал Люк Ферри рассказывает о философии так, чтобы ее смысл стал понятен и взрослым, и детям

    К своему читателю Люк Ферри, известный европейский философ и публицист, в прошлом министр по делам молодежи, образования и науки Франции, обращается на «ты» – как к «ученику, идеальному и реальному одновременно». «Краткая история мысли. Трактат по философии для подрастающего поколения» (вышла в издательстве «Ад Маргинем» в рамках совместной программы с Музеем современного искусства «Гараж», перевод Сергея Рындина) – книга, которая по замыслу автора призвана удовлетворять сразу двум требованиям: требованию взрослого человека, желающего узнать, что такое философия, но при этом не углубляться в предмет, и требованию подростка, не располагающего достаточными знаниями, чтобы самому читать и понимать философские трактаты.

    Означает ли это, что перед нами очередной вульгаризированный экстракт наподобие «10 ответов на вечные вопросы» или «науки за 20 минут»? К счастью, нет. Ферри заверяет, что «испытывает настолько трепетное уважение к выдающимся произведениям философии, что не может представлять их в карикатурном виде даже в педагогических – якобы – целях». Но что не менее важно, автор стремится донести практические аспекты того, что многие считают чересчур отвлеченным, искусственным, безнадежно абстрактным и в конечном счете бессмысленным: «Мы философствуем не для забавы, не потому, что хотим лучше понимать мир и самих себя, а порой просто потому, что хотим “спасти свою шкуру”. В философии есть все, чтобы победить парализующие нашу жизнь страхи, и было бы большой ошибкой считать, что сегодня ей на смену могла бы прийти психология».

    -------------------------------------------------------------------------------------------
    Что такое философия? Когда я был в выпускном классе, преподаватель убеждал меня, что в этом вопросе речь идет об «обычном формировании критического мышления и самостоятельности мысли», об «умении мыслить последовательно», об «искусстве размышления», заключающемся в «удивлении», «вопрошании» и т. д. Такие определения и сегодня можно встретить в различных учебниках.

    Несмотря на все мое уважение к этому преподавателю, которое не претерпело изменений, должен сразу же оговориться, что, на мой взгляд, подобные определения не имеют почти ничего общего с сутью вопроса «Что такое философия?». Конечно, в философии предпочтительнее размышлять.

    Конечно же, по мере возможностей это нужно делать последовательно, иногда критически и необходимо задаваться вопросами. Но в этом нет абсолютно ничего специфического. Я уверен, что ты и сам можешь назвать бесконечное число других видов человеческой деятельности, где люди тоже задаются различными вопросами и стараются находить наилучшие аргументы, не будучи при этом философами.

    Биологи и художники, ⁠физики и романисты, математики, богословы, журналисты и даже политики ⁠размышляют ⁠и задаются различными вопросами, хотя, насколько ⁠я могу судить, не являются философами. Одним ⁠из главных ⁠недостатков современности ⁠является то, что философию сводят к обычной «критической рефлексии» или к «теории аргументации».

    Безусловно, умение размышлять и аргументировать – это навыки, в высшей степени заслуживающие уважения. Они совершенно необходимы для формирования настоящего гражданина, способного с некоторой автономией принимать участие в политической жизни. Но это всего лишь средство для достижения иных задач, нежели задачи философии, потому что философия не является ни политическим инструментом, ни некоей опорой для нравственности.

    Мы будем отталкиваться от очень простой вещи, но в ней уже будет присутствовать в зародыше один из главных вопросов всей философии: в отличие от Бога – если он существует, – человек смертен, или, говоря словами философов, является «конечным существом», ограниченным в пространстве и времени. Но, в отличие от животных, он – единственное существо, обладающее сознанием своих собственных пределов. Он знает, что умрет, знает, что умрут его близкие и те, кого он любит. А значит, человек не может не задаваться вопросом об этой ситуации, которая априори, то есть независимо от опыта, беспокоит его своей абсурдностью и невыносимостью. И для этого, конечно же, прежде всего он обращается к религии, обещающей ему «спасение».

    От какой напасти, от какой страшной опасности может избавить нас религия? Ты уже и сам знаешь ответ: речь, конечно же, идет о смерти. Вот почему все религии обещают нам вечную жизнь в различных формах, чтобы заверить нас, что однажды мы вновь обретем тех, кого любим, – родителей или друзей, братьев или сестер, мужа или жену, детей или внуков, – тех, c кем нас неизбежно разлучит земное существование.

    В Евангелии от Иоанна Иисус тоже проходит через испытание смертью своего дорогого друга Лазаря. И плачет, как обычный человек. Как ты или я, он получает опыт душевных страданий, связанных с разлукой. Но в отличие от нас, простых смертных, он может воскресить своего друга. И делает это, чтобы показать, как он говорит, что «любовь сильнее смерти». В сущности, именно это послание является ядром христианского учения о спасении: для тех, кто любит, для тех, кто верит слову Христа, смерть – лишь видимость, переходная стадия. Благодаря вере и любви мы можем достичь бессмертия.

    Нужно признать, что это очень кстати. Ведь чего, в сущности, мы хотели бы больше всего? Чтобы нас понимали, любили, чтобы мы не были одинокими, не разлучались с близкими – короче говоря, чтобы мы не умирали и они не умирали тоже. Поэтому некоторые ищут свое спасение именно в вере в Бога, и религия уверяет нас, что у них это получится. Почему бы и нет, если есть вера и убежденность в этом? Но для тех, кто не убежден, для тех, кто сомневается в правдивости таких обещаний, проблема остается нерешенной. И тут, если так можно выразиться, философия принимает эстафету.

    Тем более что сама смерть – и это важный момент, если ты хочешь понять сферу деятельности философии, – не такая уж простая реальность, как обычно полагают. Она не сводится к «концу жизни», к более или менее резкому прекращению нашего существования. Чтобы уверить себя, некоторые мудрецы древности говорили, что не стоит думать об этом, поскольку возможно только одно из двух: или я есть, и тогда, разумеется, смерти еще нет; или она наступает, но уже нет меня, и мне не о чем беспокоиться! Так зачем тогда мучиться этой проблемой?

    К сожалению, такого умозаключения недостаточно. Ведь истина заключается в том, что смерть, в отличие от того, что старается внушить нам это древнее изречение, имеет несколько различных обликов, присутствие которых парадоксальным образом ощутимо в самом средоточии бьющей ключом жизни. А ведь именно это, в тот или иной момент, мучает то несчастное конечное существо, каковым является человек, поскольку он понимает, что его время отмерено, что все необратимо и что, может быть, ему нужно хорошенько поразмыслить о том, как распорядиться своей короткой жизнью. В одном из своих самых известных стихотворений Эдгар По представил эту идею необратимости человеческого существования в образе мрачной птицы – сидящего на окне ворона, который непрестанно твердит одну-единственную фразу: «Never more» («Больше никогда»).

    Тем самым Эдгар По хотел показать, что смерть как таковая связана с тем, что относится к сфере «больше никогда». В средоточии жизни она является тем, что не возвращается, тем, что неизбежно является частью прошлого, тем, что мы не сможем однажды обрести вновь, несмотря на все наши усилия. Речь может идти о прекрасных каникулах в детстве, о тех местах и друзьях, которые безвозвратно утеряны, о разводе родителей, о домах или школах, которые мы были вынуждены оставить в связи с переездом, о тысяче других вещей: даже если речь не всегда идет об исчезновении дорогого нам существа, все, что относится к сфере «больше никогда», так или иначе связано со смертью.

    В этом смысле, как ты теперь понимаешь, смерть далеко не сводится исключительно к концу биологической жизни. Мы знакомы с бесконечностью ее воплощений в самом средоточии жизни, и все эти воплощения терзают нас, хотя иногда мы даже не отдаем себе в этом отчета. Чтобы жить хорошо, свободно, быть открытым для радостей, щедрости и любви, нам прежде всего нужно победить этот страх или, вернее, «эти» страхи, поскольку проявления необратимого чрезвычайно разнообразны. И как раз в этом вопросе религия и философия фундаментальным образом расходятся.

    Так как же религия пытается уберечь нас от этой наивысшей угрозы? Главным образом, через веру. Именно вера, и только она, может сделать так, чтобы на нас снизошла милость Господня: если ты веришь в Бога, то он спасет тебя, говорит религия, и для этого, прежде других добродетелей, требуется добродетель смирения, которая, с точки зрения религии, – как не устают повторять великие христианские мыслители, от святого Августина до Паскаля, – противополагается высокомерию и тщеславию философии. В чем же обвиняется свободная мысль? Всего лишь в том, что она тоже утверждает, что может спасти нас если не от самой смерти, то, по крайней мере, от порождаемых ею тревог, но спасти благодаря нашим собственным силам и на основании нашего собственного разума. Вот в чем заключается, по крайней мере с религиозной точки зрения, философская гордыня в полном смысле этого слова, несносная дерзость, заметная уже у ранних философов Древней Греции, то есть за несколько веков до появления Иисуса Христа. И это правда.

    Иными словами, если религия сама себя определяет как «учение о спасении» через Другого, то есть через Бога, то великие философские учения можно было бы определить как учения о спасении через самого себя, без помощи Бога.

    Именно поэтому, например, Эпикур определяет философию как «лекарство для души», конечная задача которого – дать нам понять, что «не надо бояться смерти». И это – целая философская программа, изложенная Лукрецием, учеником Эпикура, в поэме «О природе вещей»:

    И, ниспровергнув, изгнать совершенно боязнь Ахеронта,
    Что угнетает людей и, глубоко их жизнь возмущая,
    Тьмою кромешною всё омрачает и смертною мглою
    И не дает наслаждаться нам радостью светлой и чистой.


    Почему, с точки зрения всех философов, страх смерти мешает нам жить? Не только потому, что он порождает тревогу. Ведь большую часть времени мы об этом не думаем, и я уверен, что ты не проводишь дни напролет, размышляя о том факте, что люди смертны! Гораздо важнее другое: необратимость хода вещей, являющаяся формой смерти в самом средоточии жизни, постоянно уводит нас в такое измерение времени, которое угнетает наше существование, – в измерение прошлого, где живут эти великие угнетатели счастья: ностальгия и чувство вины, сожаления и угрызения совести. Возможно, ты мне ответишь, что достаточно просто не думать об этом, попытавшись, например, ограничиться хорошими воспоминаниями и не возвращаться к плохим. Хотим мы того и нет, но воспоминания о счастливых моментах тоже могут коварно вырывать нас из реальности. Ведь со временем память преобразует их в островки «утраченного рая», которые незаметно тянут нас к прошлому и тем самым мешают наслаждаться настоящим. Как ты увидишь в дальнейшем, древнегреческие философы думали, что прошлое и будущее – это два зла, тяготеющие над человеческой жизнью, два очага всех тех тревог, которые портят это единственное и уникальное измерение нашего существования, которое заслуживает быть прожитым просто потому, что оно является единственной реальностью – реальностью настоящего момента. Прошлого больше нет, а будущего еще нет, любили подчеркивать они, и тем не менее почти вся наша жизнь пролегает между воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, между ностальгией и надеждой. Мы воображаем, что были бы гораздо счастливее, если бы у нас было то или это, новые туфли или более мощный компьютер, другая квартира, отпуск, проведенный в другом месте, другие друзья… Но, сожалея о прошлом или надеясь на будущее, мы в конце концов проходим мимо единственной жизни, достойной того, чтобы ее прожить, мимо жизни, связанной со «здесь и сейчас», мимо жизни, которую мы не умеем ценить, как она того, безусловно, заслуживает.

    А что предлагает религия перед лицом этих отравляющих наш вкус к жизни миражей?

    Религия говорит, что нам нечего бояться, поскольку все наши ожидания исполнятся, и что мы вполне можем жить в настоящем, каким бы оно ни было, в ожидании лучшего будущего! Ведь существует милостливое и бесконечное Высшее существо, которое любит нас больше всего. Оно спасет нас от одиночества и разлуки с дорогими людьми, которые, даже если они исчезли из этой жизни, будут ждать нас в другой.

    Но что нужно делать, чтобы «спастись»? Главное – нужно верить. Алхимия спасения должна свершаться в вере и через милость Господню. Перед лицом Того, кого религия считает Высшим существом, Того, от которого все зависит, она предлагает нам такой тип поведения, который можно выразить в двух словах: вера (по-латыни fides) и смирение.

    Поэтому философия, идущая по совершенно иному пути, граничит с дьявольщиной.

    Для догматического теолога философия – если, конечно, она не подчинена целиком и полностью религии и не состоит у нее на службе (тогда, правда, это уже и не философия…) – является самым настоящим творением дьявола, потому что, побуждая человека отвернуться от веры и опираться на свое собственное сознание, на свой критический разум, она мало-помалу толкает его на путь сомнения, который является первым шагом для избавления из-под божественной опеки.

    В начале Библии, в Книге Бытия, как ты, может быть, помнишь, змий как раз выполняет роль дьявола, подталкивая Адама и Еву к сомнению в обоснованности божественных заповедей, запрещающих касаться запретного плода. Змий хочет, чтобы первые люди начали задаваться вопросами и отведали яблоко, тем самым ослушавшись Бога, ибо, разлучив их с Богом, он сможет навязать им все те мучения, которые свойственны жизни простых смертных. Вместе с этим «грехопадением», утерей первоначального рая, где счастливо жили первые люди, без страхов, в гармонии с природой и Богом, возникают первые формы страха. И все они определяются тем фактом, что после грехопадения, напрямую связанного с сомнением в отношении обоснованности божественных запретов, люди стали смертны.

    Философия – все философские учения, как бы они иногда ни расходились в своих решениях, – тоже обещает нам избавление от этих первобытных страхов. Таким образом, у нее (по крайней мере, с самого начала), как и у религии, существует твердое убеждение, что тревоги мешают нам жить: они мешают нам быть не только счастливыми, но и свободными.

    Философия хочет, чтобы мы выпутывались из этой ситуации своими силами, путем своего разума, если, конечно, мы будем использовать его, как нужно, с отвагой и твердостью. Именно это хотел сказать Монтень, когда, намекая на мудрость древнегреческих философов, уверял нас, что «философствовать – это значит учиться умирать». Но вся ли философия должна быть тогда атеистична? Может ли существовать христианская, еврейская или мусульманская философия? И если да, то в каком смысле ее следует понимать? И наоборот, какой статус отвести тем великим философам, которые, как Декарт или Кант, были верующими? И почему тогда, спросишь ты меня, нужно отказываться от обещаний религий? Почему бы не принять смирение и не подчиниться законам учения о спасении «с Богом»?

    На то есть две причины, лежащие в том числе и в основе всякой философии. Прежде всего, дело в том, что предлагаемое нам религией избавление от тревог смерти, то есть обещание бессмертия и того, что после нашей биологической смерти мы вновь обретем тех, кого любим, как иногда говорят, слишком красиво, чтобы быть правдивым. То есть столь же красиво и маловероятно, как образ Бога, по-отечески сидящего рядом со своими верующими. Как примирить это обещание с обрушивающимися на человечество вновь и вновь массовыми убийствами и несчастьями: какой отец оставит своих детей в аду Освенцима, Руанды или Камбоджи? Безусловно, верующий ответит, что это – цена за свободу, что Бог создал людей свободными и что зло должно быть поставлено в вину им. Но что сказать о невинных? Что сказать о тысячах невинных детей, пострадавших от этих страшных преступлений против человечества? Философ неизбежно начнет сомневаться в самодостаточности такого ответа религии на этот вопрос. Он обязательно придет к выводу, что вера в Бога, оказывающаяся здесь неким противовесом, даже утешением, вероятно, может скорее ослепить нас, нежели что-то прояснить. Разумеется, философ уважает верующих. Он не обязательно утверждает, что они ошибаются, что их вера абсурдна или тем более что Бога точно не существует. Да и как можно доказать, что Бога не существует? Просто у философа нет этой веры, вот и все, и именно поэтому он вынужден искать ответы вовне, должен мыслить иначе.

    Но есть еще один момент. Благополучие не является единственным идеалом жизни на Земле. Свобода – тоже такой идеал. Унимая наши тревоги и превращая смерть в иллюзию, религия ограничивает нашу свободу мысли. Ведь взамен спокойствия, которое, как предполагается, она нам несет, она требует, чтобы в тот или иной момент мы перешли от разума к вере, чтобы мы отошли от критического разума и перешли исключительно к вере. Она хочет, чтобы по отношению к Богу мы вели себя как дети, а не как взрослые, в которых она видит лишь в конечном счете самоуверенных резонеров.

    На самом деле, философствовать – по крайней мере, с точки зрения философов, поскольку точка зрения верующих будет, разумеется, иной, – значит предпочитать комфорту ясность сознания, а вере – свободу. В этом смысле философ действительно «спасает свою шкуру», но речь не идет о том, чтобы сделать это любой ценой.

    Поскольку философия, как и религия, берет свое начало в размышлении о «конечности» человека, в том факте, что всем нам, смертным, отведено определенное время и что мы являемся в этом мире единственными существами, отдающими себе в этом отчет, само собой разумеется, что мы не можем уклониться от вопроса о том, что делать с этим ограниченным временем. В отличие от деревьев, устриц или кроликов, мы постоянно задаемся вопросом о наших отношениях со временем, о том, как нам его занять или использовать, будь то на короткий период (час или предстоящий вечер) или длинный (текущий месяц или год). Мы неизбежно – иногда в результате какого-нибудь толчка, внезапного события – приходим к вопросу о том, что нам делать – что мы могли бы или должны сделать – со всей нашей жизнью. Иными словами, формула «смертность + осознание своей смертности» – это своего рода коктейль, в котором, как в зародыше, содержится источник всех философских вопросов. Философ – это прежде всего тот, кто думает, что мы на этой земле не «туристы», то есть мы здесь не ради забавы. Или скажем лучше: даже если, вопреки только что сказанному мной, философ придет к заключению о том, что развлечение заслуживает того, чтобы его проживали, то по меньшей мере это будет результатом его мысли, его рефлексии – а не рефлекса.
    238/258
    Ответить Цитировать
    12
  • Цитата (eleph @ 13.5.2018)
    Философ – это прежде всего тот, кто думает, что мы на этой земле не «туристы», то есть мы здесь не ради забавы.


    Наверное, быть философом очень скучно. И, да, им вдруг стало известно для чего мы здесь?
    1/1
    Ответить Цитировать
    -1
  • Infusorium, а как ты понимаешь процитированную фразу?
    А то походу тут миссрид.
    239/258
    Ответить Цитировать
    1
  • Начало хорошее) Книжка понравилась или не читал ?
    18/19
    Ответить Цитировать
    0
  • Не читал
    240/258
    Ответить Цитировать
    0
  • Лучшее из того что читал за последнее время:

    «Та Россия, которая живет в XXI веке как интегрированное общество, очень мала»
    Историк Илья Герасимов – о «Новой имперской истории», сужающемся культурном пространстве России и о том, что сделать, чтобы изменить страну

    Продолжая цикл разговоров с российскими интеллектуалами, Егор Сенников пообщался с историком Ильей Герасимовым, редактором журнала Ab Imperio, автором книг «Новая имперская история Северной Евразии» и недавно вышедшей «Plebeian Modernity: Social Practices, Illegality, and the Urban Poor in Russia 1906–1916».

    – Хочется начать с довольно общего вопроса. В прошлом году у вас вышла книга «Новая имперская история Северной Евразии». Не могли вы бы рассказать, о чем эта книга и почему вы ее написали?

    – Чтобы ответ на ваш вопрос звучал осмысленно для читателей, мне сначала придется обозначить в общих чертах некоторый контекст моей работы и моих коллег и соавторов. Дело в том, что я участник проекта Ab Imperio, который начался почти 20 лет назад. Это независимый международный научный журнал, формулирующий и развивающий направление «Новой имперской истории». В самом общем виде речь идет об изучении общества – в прошлом и в настоящем – как сложной открытой системы (если говорить в терминах термодинамики). Видение и язык описания реальности в социальных и гуманитарных науках до сих пор преимущественно заточены на изучение закрытых систем. В естественных науках они описываются в логике ньютоновской физики XVII века с ее простыми уравнениями. В обществоведении – одномерными внутренне непротиворечивыми нарративами.

    Социальное воображение основано на определенной модели представления реальности (эпистеме), общей для всех сфер жизни. Но даже в школе успевают объяснить азы эйнштейновской физики (которой самой уже сто лет): о том, что можно быть одновременно волной и частицей, существовать в разном времени в зависимости от контекста, а позиция наблюдателя напрямую влияет на реальность. А обществоведы все еще мыслят категориями XVII века, только переименовывают «монады» Лейбница в модные «идентичности». Реальность, как показал XX век – она простая, но очень сложно описывается. И именно ее адекватным описанием занимается «Новая имперская история».

    Очень долго ⁠попытки выработки языка, формулирования проблемы и модели велись ⁠на ⁠птичьем языке, такая поэзия для ⁠поэтов. В какой-то момент зазор между интеллектуальным ⁠уровнем публичного ⁠дискурса и новым ⁠пониманием, достигнутым узкоспециализированной наукой, превратился в разрыв. И мы сочли своим гражданским долгом популяризировать результаты многолетней работы сотен ведущих исследователей, публиковавшихся в Ab Imperio или работающих в смежных сферах. Таким образом, это книга про историю организации разнообразия (населения, пространства, политических традиций) на территории, которую мы условно определили как «Северная Евразия». Речь идет не о некоем сакральном знании, а о рабочей модели более современного социального мышления. Оно должно преодолеть нынешний монологизм описания разнообразия, при котором, к примеру, правозащитный дискурс парализован изнутри противоречием феминистской повестки и принципа свободы вероисповедания. Каждый отдельный простой идеал является ценностью, но при этом зачастую отрицает другой.

    – И в чем выход?

    – Господствующее двухмерное восприятие разнообразия предусматривает два варианта, одинаково утопичных и репрессивных: популистский холизм («за все хорошее») или легалистскую кодификацию всех возможных ситуаций (оттенков расового смешения, или 80 гендеров). Остальные формы жизни оказываются вне закона. Новая имперская история реконструирует разнообразие как многомерное и ситуативное. Представьте, сколько сочетаний образуется, если принять во внимание всего четыре автономные принципа группности (из множества): гендер, класс, политические взгляды и регион. Изменив лишь одну переменную, мы получим почти несопоставимый жизненный опыт, социальный статус (будь то правый гей среднего класса в Москве и во Владикавказе, или врач в Москве и Пензе). В ньютоновской модели мира как закрытой системы «тело» – и в Африке «тело». В социальном воображении аналогом является нациецентричная картина мира: «русский», «профессор» или «либерал» значит одно и то же в Хабаровске и в Москве. Общество представляется гомогенной средой, и даже исключения являются однородными «меньшинствами». Евреи или геи должны демонстрировать одинаковые признаки и настроения. Национальное мировоззрение принципиально геноцидально (даже у либералов), потому что желаемое воображаемое однообразие достигается только чистками, в диапазоне от юридической дискриминации до расстрелов.

    – Но национальный подход ведь победил в XX веке?

    – И мы видели последствия. Преодолеть XX век можно только освоением иного социального воображения – осмысливая разнообразие как многомерное, а не двумерную таблицу. Мы знаем, что это возможно, потому что изучаем исторические империи до XIX века. Они также были репрессивными и порой геноцидальными, но основывались на представлении о том, что естественным состоянием является разнообразие, а не унификация. Господство, угнетение, насилие – все это существовало и там, но эти отношения были растождествлены с определенными социальными группами – а геноцид возможен тогда, когда людей начинают причислять к «воображаемым сообществам». Но геноцидальное преследование евреев (армян, казаков, буржуев) вплоть до тотального уничтожения становится возможным лишь в начале XX века.

    Старая имперская история (например, британская) в принципе признавала эксцессы в колониях и осуждала расстрелы из пулеметов восставших туземцев, но вызвала критику постколониальных исследователей, обвинивших ее в оправдании гегемонии имперского дискурса. Благодаря Фуко и Саиду к 1980-м годам стало общим местом представление о том, что символическое насилие первично по отношению к физическому. Пафос «Ориентализма» Саида, если отвлечься от идеологических передергиваний, заключается в том, что европейцы воспринимают Других как гомогенную массу. При самом благодушном правозащитном настрое все китайцы или все африканцы (или все украинцы и жители РФ) кажутся людьми на одно лицо, объектом представлений о них носителей гегемонного дискурса (та самая «объективация», о которой сейчас пишут российские феминистки).

    – Здесь и появляется «Новая имперская история»?

    – Летом 2004 года в Кембридже вышел сборник «A New Imperial History: Culture, Identity and Modernity in Britain and the Empire, 1660–1840», одновременно с нашим сборником «Новая имперская история постсоветского пространства», подводившим итоги первых пяти лет нашей работы. Как выяснилось, две версии «Новой имперской истории» отличаются. Мы предлагаем историю, написанную в диалоге с постколониальными и субалтерными исследованиями и преодолевающую их собственные слепые зоны и тупики.

    – А можете поподробнее рассказать об этих исследованиях?

    – Очень разные идеи в последние полвека характеризовались как постколониальные. Проект южноазиатских субалтерных исследований (Subaltern Studies) – гораздо более конкретный феномен, сформировавшийся в начале 1980-х годов среди представителей индийской академической диаспоры. Важный шаг в постколониальных исследованиях, это была попытка вернуть голос (а значит, субъектность) безмолвствующему большинству, подавленному гегемонным колониальным дискурсом и способному быть услышанным только на этом языке – английском, по правилам западной рациональности, в категориях западной модерности. В результате субалтерные исследования заняли критическую позицию и по отношению к индийскому национализму – прежнему герою антиколониального движения. Эти исследования показали, что, свергая внешнее господство либеральной империи, местный антиимперский национализм занимает ее место, пользуясь теми же механизмами господства и угнетения. Включая людей в национальное гомогенное сообщество, контролируемое гегемонным дискурсом национализма, победивший национализм все равно заставляет людей говорить чужим голосом, не позволяя сформулировать дискурсы уникального опыта разнообразия.

    Другое дело, что группа субалтерных исследований объявила о закрытии проекта, прежде всего не сумев преодолеть дилемму гегемонии империи и национализма. «Новая имперская история» говорит, что это в принципе возможно, и делает следующий шаг – например, осмысливая феномен гибридности, который постколониальщикам кажется подозрительным и непонятным. Вот эта внутренняя полемика очень специальной, на птичьем языке говорящей тусовки и объясняет понятие «новой имперской истории». И именно к этой большой интеллектуальной работе надо подключить российское образованное общество, если мы хотим добиться принципиально новых политических результатов. К 2005 году мы поняли, что для этого нужно перевести методологические сюжеты в формат наглядного общего исторического курса …

    – Который должен помочь тем, кто занимается публичным дискурсом, найти новый язык для описания реальности?

    – История – это про создание новых возможностей представления на материале прошлого. И наш курс, вышедший отдельной книгой в прошлом году, – это попытка предоставить возможности представления путем другого разговора об обществе.

    – А почему именно «Новая имперская история Северной Евразии»?

    – Мы всегда критиковали четкое фиксирование географических границ (вроде «история России»), потому что проведение границы сегодня отсекает людей и целые сюжеты в прошлом, искажая актуальный для того времени контекст. Как можно говорить о российской истории, игнорируя «польские» земли (или, наоборот, зачем-то привязывая к ней Урарту в советском курсе истории только из-за того, что в состав СССР входил Южный Кавказ)? Проецирование нынешних политических границ на прошлые века выкраивает в истории совершенно фантастические конфигурации.

    Северная Евразия, на которой мы в итоге остановились – это не политическое и даже не географическое понятие. Речь идет о довольно условной и подвижной границе, которая позволяет углубляться в какие-то сюжеты, а другие отмечать периферийным зрением. Никакого определенного свойства у этой, крайне приблизительно очерченной, территории нет, кроме одного. К югу от «Великого степного коридора», протянувшегося от Манчжурии до Венгрии, на протяжении многих столетий развивались письменные культуры, которые придавали определенную преемственность сменяющим друг друга политическим образованиям на территории нынешнего Китая, Индии, Афганистана, Ирана и Турции. Условную Северную Евразию отличало то, что малочисленное население ее структурировалось ситуативно и кратковременно, на поколение-два. Люди в степи и в лесах к северу полагались преимущественно на самоорганизацию, и множественные локальные очаги самоорганизации со временем сталкивались, вынуждая придумывать новые, более сложные социальные формы, лишь частично используя заимствованный опыт южных (а после – западных) соседей. Так что Северная Евразия – это синоним «субалтерна», занятого поисками языка для выражения своей субъектности, которую сначала надо этим языком осмыслить.

    – А как вам кажется, ваш эксперимент по созданию нового языка для описания реальности и представления истории, может быть успешным? Этот язык может быть принят?

    – Есть такое ощущение, что в последние лет 10 в российском интеллектуальном и общественном поле любое интеллектуальное приращение уходит в песок. Поэтому у нас нет не только никаких мессианских целей, но и иллюзий по поводу общественного резонанса. Наша цель – не раскрыть глаза на некую истину, а предложить язык, на котором можно формулировать самые разные собственные смыслы. Главная проблема – есть ли кому разговаривать друг с другом о сущностных вещах на этом языке, потому что в России практически незаметно общество. Не как формальная структура, а как динамичный процесс.

    Непонятно, для чего люди живут вместе на одной территории. В 2011–2012 годах по всей стране на площади выходило 50–100 тысяч человек. Сейчас кто-то поддерживает правозащитные или благотворительные инициативы, шлет деньги оппозиционным политикам или подписывается на Republic. Можно по-разному подсчитывать количество этих активных членов гражданского общества в России, но понятно, что речь идет о сотнях тысяч человек. То есть та Россия, которая живет в XXI веке как интегрированное общество, очень мала – размером с прибалтийскую страну. Русскоязычная культурная среда невероятным образом съежилась, потеряв критическую массу, необходимую для генерирования новых идей.

    Если у нас остается шанс как у общества, мы должны начать разговаривать друг с другом о действительно важных вещах (не «инфоповодах»). Для нового результата нужно выработать новый аналитический язык осмысления реальности, что и является нашей главной целью. Именно старый язык становится главным препятствием на пути к представлению и созданию нового общества. Мы заперты в прошлом господствующей классической посткарамзинской схемой русской истории, проецирующей в будущее фантазмы «русской национальной территории», «славян», «государственности».

    – В предисловии к вашей книге «Plebeian Modernity» вы рассказываете о теории субалтернов на примере тургеневского Герасима – бессловесного, неспособного себя никак общественно и политически выразить. Получается, что за 100 лет в России ничего не изменилось – и общество по-прежнему столь же молчаливо и состоит из Герасимов?

    – Ничего не бывает «по-прежнему», каждое поколение проживает небывалую жизнь и начинает мировую историю заново. В этом смысл исторической науки – пересобирать по-новому прошлое для новых людей. Но есть параллелизм структурных ситуаций, которые в новых условиях по-разному решают новые люди. В частности, есть ситуация человека без активной личной позиции в публичной сфере. Это может быть средневековый неграмотный крестьянин или современный аполитичный суперпрограммист – у этих Герасимов нет ничего общего, кроме логики политической реакции на некоторые обстоятельства.

    Сегодня параллельно сосуществуют очень разные типы людей – не только в России, но и в США, в Европе. И большинство (они выбрали Трампа) не включены в критическое взаимодействие с дискурсами, как и столетия назад. Раньше публичная сфера была более эксклюзивная, нужно было делать усилие, чтобы приобщиться к ней – преодолевать сословные барьеры, выписывать дорогие газеты, читать мейнстримные книги. Сейчас новые медиа и социальные сети уничтожили эту дистанцию – не прикладывая никаких усилий, почти каждый человек открыт общественно значимым дискуссиям. Но так же, как живущий среди новостей о фондовом рынке гражданин отличается от биржевого брокера, потребитель ТВ-шоу отличается от критически мыслящего участника публичной сферы. Разве что современные Герасимы имеют среднее и высшее образование, потенциально способное дать толчок формированию критического мышления.

    – Значит, все стало лучше?

    – Люди имеют право оставаться собой – в том числе Герасимами. Они имеют право на свой уклад, на равнодушие к политике, на боязнь ответственного выбора. Возможна социальная система, которая позволяет находить компромисс обывателю и активному гражданину, делая первого заинтересованным в существующем режиме, а второго – внимательным к интересам обывателей. Это равновесие сломалось и в России, и в США – в том числе из-за элитистского пренебрежения «безмолвствующим большинством» («быдлом»). В итоге немногочисленное критически мыслящее население оказалось заложником массы Герасимов, которые страдают от своей социальной афазии, нищают, но продолжают поддерживать Путина. Их отличает не уровень интеллекта, не злобный нрав, не любовь к тирании, а немота и глухота к критическим аргументам. Потому что деконструкция не является для них такой же ценностью, как для интеллигенции, а услышать нечто привлекательное для себя в антисистемной риторике у них не получается – или потому, что ничего подобного перестроечным обещаниям светлого будущего не предлагается, или потому, что мы не освоили язык «глухонемых» недискурсивных Герасимов. Наш исторический курс – попытка увлечь политически или когнитивно чуждых нам людей в общее пространство взаимной заинтересованности.

    Тяжело бессильно наблюдать за оставшимися у этой системы в заложниках друзьями и коллегами, любыми критически мыслящими людьми, независимо от взглядов. Как и куда их эвакуировать? Но и «майдан» обречен без проработки четкого видения будущего, способного увлечь Герасимов. Вопреки мифам, революции происходят в головах до строительства первой баррикады. И когда происходят, никакая армия ОМОНа не способна сохранить режим, потому что будущее уже наступило. Мы должны научиться разговаривать с Герасимами, понимая, что они не враги, а обычные люди – только другие. Они не реакционеры, они просто недискурсивны и в строгом смысле слова неидеологичны, абстрактные идеи мало что для них значат. Сталин для них значит не то, что для нас; сами по себе обещания честных выборов и борьба с коррупцией их мало волнуют, потому что мало что способны непосредственно изменить в их жизни. И правда: а что дальше? Кого выбирать, если даже в США стерлось программное различие между демократами и республиканцами?

    Хилый, бездарный, интеллектуально ничтожный сегодняшний наш режим потому и может стоять столь непоколебимо, что пока ничего принципиально иное ему не противопоставлено в интеллектуальном, общественном поле. И выходили на улицы не более 50 тысяч человек за раз, потому что двигало ими моральное чувство. Для мобилизации гетерогенного общества на колоссальной территории этого недостаточно. Чтобы сейчас что-то изменить, нужно сначала подробно – до бытовых деталей – помыслить себе другую Россию. И это видение должно быть чрезвычайно радикальным, сопоставимым по размаху фантазии с глубиной катастрофы, в которую на наших глазах сползает страна с заранее понятным исходом. Но единицы пытаются хотя бы начать предметный разговор о Прекрасной России будущего. Когда в прошлом году Навальный выпустил свою программу – все стеснялись начать ее обсуждение. Необязательно быть сторонником Навального, но его программа была важнейшим реальным поводом для дискуссии, которая ценнее любых конкретных предложений. В жизни не бывает вообще идеальных решений, а программа Навального была лишь робким приступом к серьезному разговору – но мы проигнорировали и его. Избежать чего-то аналогичного 1918–1920 годам можно только заведя «с толкача» аморфное общество, заинтересовав разные группы в кооперации больше, чем в гражданской войне. Планы мирной трансформации должны быть нестандартными и не игрушечными.

    – Проблема может быть связана с эклектичностью современного российского государства – которая есть не только в политической жизни, но и в культуре, в образовании, в медиа, в политике исторической памяти?

    – Я полностью согласен с украинским историком Ярославом Грыцаком, который говорит о необходимости моратория на эксплуатацию исторической памяти. Важно помнить, что историческое наследие не передается «из – в», а выбирается, собирается из прошлого предпринимателями от культуры.

    И если общество раздроблено, то каждая группа забрасывает невод в свою лужу и тянет что-то свое. В этом контексте задача нашего двухтомника была в том, чтобы создать нарратив, который бы не вызывал отторжения в Москве, Казани, Грозном и Улан-Удэ, Киеве и Вильнюсе. Требуется не единая, но инклюзивная версия прошлого, допускающая дискуссию в некоем общем пространстве. Это вопрос не фактов и интерпретаций, а языка осмысления реальности.

    Что касается эклектичности в установке памятников… В 1990-е нас, наверное, не раздражало бы соседство Ленина и Николая II. Сейчас же понятно: политика памяти служит продолжением современных конфликтов, что в Украине с памятниками Ленину, что в США с памятниками конфедератам. Не надо лукавить: это не «просто» памятники и не столько память о прошлом, сколько оправдание сегодняшних убийств и несправедливости. Парадоксальным образом спасти памятники может только полная деконструкция представляемых ими версий памяти. Лишь утвердив в общественном сознании – на уровне школьных учебников – знание о том, что конфедераты отстаивали право на рабство, а маршал Жуков гнал пехоту на минные поля, мы оправдаем существование памятников людям, которые столь жуткой ценой защищали родину.

    – Но ведь не всегда можно помнить! Вы сами в интервью Colta.ru говорили, что в наших знаниях о советском прошлом есть огромное количество лакун. Что вы имели тогда в виду?

    – Чтобы по-новому обсуждать советскую историю, нам нужно нарастить массу фактов, продумать теории среднего уровня, объясняющие отдельные сюжеты, и выработать новый аналитический язык – подобно той работе, которую мы проделали с имперским периодом. Пока у нас огромные пробелы по всем трем направлениям, даже с элементарными фактами. Мы знаем, что до середины 1950-х государственная промышленность практически не выпускала товары народного потребления – все, от мебели до рукавиц, от краски до обуви выпускалось хозрасчетными организациями под крышей промкомбинатов, «действующих на началах коммерческого расчета». Встроенная в государственную систему на самом верху, на уровне отдельного кустаря и даже цеха, это была система легального частного предпринимательства – массового в городах. Не отраженная в официальных нарративах, память об этой «субалтерной» реальности оказалась вытеснена мифом о тотальном огосударствлении социалистической экономики.

    В том, что касается репрессий, важно открытие Ириной Ролдугиной документов секретного процесса над ленинградскими гомосексуалистами 1933–1934 годов, еще до введения соответствующей статьи в Уголовный кодекс (из-за чего их преследовали как «контрреволюционеров»). Это не просто новый факт; в принципе он должен изменить наше представление о логике и мотивах сталинского поворота начала 1930-х годов (той самой трансформации социального воображения, о котором мы говорим с вами).

    – Мы много говорили о довольно грустном интеллектуальном состоянии России сегодня. Как вам кажется, что должно произойти, чтобы из этого состояния выйти? Чтобы книги издавались не тиражами в тысячу экземпляров…

    – Это еще большой тираж! Как известно, «мыслящий человек просто обязан время от времени» поднимать себя за волосы – то есть героическим усилием разрывать замкнутый круг, когда малый тираж объясняется отсутствием взаимного интереса нашего друг к другу, а отсутствие интереса – малодоступностью действительно актуального чтива, которое мы можем друг другу предложить. Героическое усилие состоит в том, чтобы совместным мозговым штурмом придумать нечто совершенно новое – предварительно сформулировав некие формальные параметры требуемого продукта. Это функция коллективной публичной сферы, а не гениальных писателей-одиночек, появление которых – дело везения и случая. Без качественного прорыва через радикальную утопию ничего не получится – будем пережевывать различные варианты собственного и чужого прошлого.

    – Короткие вопросы. Какие три-четыре книги из тех, что вы прочитали в последнее время, вы бы всем посоветовали прочитать?

    – Увы, на этот вопрос я не смогу дать внятный ответ в силу глубокой профессиональной деформации. Как исследователь и редактор журнала я не воспринимаю книгу как отдельное целое; я вижу ее как часть широкого историографического процесса, как момент одновременного диалога с разными тезисами и традициями. Одновременно критикую одни тропы и интерпретации и соглашаюсь с другими. Отвечу так – читайте Ab Imperio. Это не реклама – мы распространяем журнал бесплатно в России и все, кто может писать в журнал, и так его хорошо знают. Но смысл напряженной и тяжелой работы редакторов как раз в том, чтобы предоставлять читателям самые современные исследования, резонирующие с актуальной общественной ситуацией.

    – Если бы вам нужно было одним-двумя словами описать сегодняшнюю Россию, то какие бы это были слова и почему?

    – «Failed state», конечно. И «фашистская» – не в смысле ругательства, а по строгому определению, которое можно найти хоть в популярном в интернете эссе Умберто Эко об «ур-фашизме». Фашизм – это про провал модерности в массовом обществе из-за слабости политических институтов и предательства интеллектуалов. Наступление массового общества – это мощнейший социальный стресс. Люди жили столетиями на полуизолированных островках локального знания и культуры, но вдруг открылось широкое общее пространство. Встретились существовавшие прежде порознь чужаки, абсолютно разные нормы и привычки. И это массовое общество должно каким-то образом координировать различия, найти некий общий знаменатель для своих членов как граждан. Когда общество состоит из немых Герасимов, а интеллектуалы и институты не справляются со своей функцией координаторов, предлагающих на выбор компромиссные решения и объяснения в постоянно меняющейся обстановке, то появляется соблазн межеумочного решения – фашизма. Он поддерживает социальную общность, опираясь на базовые (часто – низменные) стимулы. В России пытаются встроиться в модерность без усложнения социальной организации, при помощи примитивных межличностных отношений («коррупции») – а простота хуже воровства.

    А the failed state является следствием неспособности построить сложные институты, цель которых – не господство над гражданами, а координация сложного общества как открытой системы. У нас почему-то всегда забывают, что сапоги и фуражка – это про БДСМ, а не про государство.
    241/258
    Ответить Цитировать
    7
  • Перескажи своими словами или подчеркни что здесь круто. На первый взгляд выглядит как мой диплом, полная чушь скрытая умными терминами.
    5/5
    Ответить Цитировать
    4
  • Margot, действительно, в интервью слишком много терминов, которые делают его сложноватым для осмысления. Плюс в нем содержится столь широкий наброс что его сложновато уместить в одну-две мысли. Но, в целом, речь идет о выработке такого языка современного общества который одновременно учитывал бы интересы социальных групп составленных по разным принципам: вера, пол, нация, сексуальные предпочтения и т.д. Одномерные повестки каждой отдельно взятой группы неизбежно вступают в противоречие с другими одномерными повестками. Мышление основанное на самоидентификации себя с использованием категорий свои/чужие себя исчерпало. Мир слишком интегрирован чтобы можно было обустроить свой отдельный мирок, отделить его забором и прожить припеваючи не имея конфликтов интересов с другими социальными группами. Поэтому и приходится мыслить по-новому, создавая новый многомерный социальный язык. Национальный и прочие разделяющие подходы не работают. История это показала.
    242/258
    Ответить Цитировать
    1
  • Цитата (eleph @ 9.7.2018)
    Национальный и прочие разделяющие подходы не работают. История это показала


    История, скорее, показала что никакой другой из испробованных подходов не работает.
    А этот то как раз живехонек.
    53/54
    Ответить Цитировать
    0
  • Статья весьма актуальна, но я не увидел в ней отсылок к практическим наработкам в обсуждаемой области. С теоретической точки зрения тема тоже весьма интересна, но хотелось бы больше конкретики.
    Не совсем понял употребления слова субалтерный, буду благодарен за пояснения.
    19/19
    Ответить Цитировать
    0
  • Nameless00, это ты после второй мировой и геноцидов такое подметил? (сорян что так быстро на Гитлера перешел, но тут никак)
    243/258
    Ответить Цитировать
    0
1 14 32 33 34 35 36 37
2 человека читают эту тему (1 пользователь, 1 гость):
Зачем регистрироваться на GipsyTeam?
  • Вы сможете оставлять комментарии, оценивать посты, участвовать в дискуссиях и повышать свой уровень игры.
  • Если вы предпочитаете четырехцветную колоду и хотите отключить анимацию аватаров, эти возможности будут в настройках профиля.
  • Вам станут доступны закладки, бекинг и другие удобные инструменты сайта.
  • На каждой странице будет видно, где появились новые посты и комментарии.
  • Если вы зарегистрированы в покер-румах через GipsyTeam, вы получите статистику рейка, бонусные очки для покупок в магазине, эксклюзивные акции и расширенную поддержку.