____________Я посылала к тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь, ____________что в эту неделю ты ко мне не приходил? ____________А я к тебе относилась как к брату. ____________Неужели я тебя задела тем, что посылала к тебе? ____________А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо, ____________то ты бы вырвался из-под людских глаз и примчался. ____________Буде даже я тебя по своему неразумию задела, ____________если ты начнёшь надо мной насмехаться, ____________то судит тебя Бог и моя худость. ___Цит. по: А. Зализняк «Новгородская Русь по берестяным грамотам: взгляд из 2012 г.»
«Я к тебе посылала трижды в эту неделю…» Что нам понять сегодня об ихнем деле? Какие там были за страсти, за охи-вздохи – в тёмные времена при царе Горохе? Вот вам клочок бересты как итог эпохи.
Что остаётся от этих башен, от капищ, рынков, кроме двух-трёх черепков и таких обрывков? Письмо обрастало глиной, землёй, золою, и адресат утерян в подзольном слое. А недели сплелись в века и в песок просели, но, к кому посылала – кажись, не пришёл доселе. И археолог вздохнёт, вытирая сопли – что же поделать, ежели все усопли?
Видишь ли: на перфокарте ли, бересте ли, или мобиле – сигнал достигает цели, как правило, слишком поздно. И нам не собрать из пыли губы, глаза ли, лица, что здесь вот были – и тех, кого они звали, кляли, любили.
То есть, по большей части, всем достаётся это месиво под ногами. И точно эхо хрустит на подошвах – грязью, различной почвой; в сущности, просто недонесённой почтой. И в чернозёмах, глинах, полезных рудах, клинописных табличках, разных дурацких рунах, глухо гудят голоса, доходя из глуби (то, что теперь земля, было когда-то губы) – не разобрать язык, но поймёшь идею: я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Так следом веков на скалах белеет роспись. Так свет от настольных ламп улетает в космос, чтобы остаться там, как Земля остынет, и в бесконечной тьме бороздить пустыни; и в сумме сигналов, что в этих местах издали, астроном подберёт потом из туманной дали, сидя на Тау-Ките ли, другой звезде ли, сжатый итог всего, что мы здесь пи…ели: я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Потому что и там, на ихней Альфа Центавре, тоже пишут записки, ждут на углу с цветами – или что-то в таком же духе. И также в тоске, в разлуке там воздевают к небу щупальца или руки и издают по сути все те же звуки – адресуя подруге, другу, богам, судьбе ли – может быть, нам на далёком небе, в его пределе: я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Потому что и тот гуманоид братский у телескопа, и археолог грядущий в грязи раскопа, что застучит киркою по нам ушедшим – в сущности, все мы вместе. Поскольку шепчем, в общем, одно и то же. И это довод, что мы едины. Мы в некотором роде провод. И сигнал переходит от сердца к сердцу, от века к веку – может быть, от звезды к звезде. И всегда ответу не дойти – от тебя ко мне ли, меня к тебе ли; и глаза все глядят во тьму, как века глядели – я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Альфред де Мюссе Но кто ты, спутник мой, с которым неизбежно Судьба меня свела? Я вижу по твоей задумчивости нежной, Что ты не гений зла: В улыбке и слезах терпимости так много, Так много доброты... При взгляде на тебя я снова верю в бога И чувствую, что мне над темною дорогой Сияешь дружбой ты.
Но кто ты, спутник мой? В моей душе читая, Как добрый ангел мой, Ты видишь скорбь мою, ничем не облегчая Тернистый путь земной; Со мной без устали дорогою одною Идешь ты двадцать лет: Ты улыбаешься, не радуясь со мною, Ты мне сочувствуешь безвыходной тоскою, - О, кто ты? Дай ответ!
Зачем всю жизнь тебя, с участием бесплодным, Мне видеть суждено? - Ночь темная была, и ветер бил холодным Крылом в мое окно; Последний поцелуй на бедном изголовьи Еще, казалось, млел... А я уж был один, покинутый любовью, Один - и чувствовал, что, весь омытый кровью, Мир сердца опустел...
Мне всё прошедшее ее напоминало: И прядь ее волос, И письма страстные, что мне она писала, Исполненные слез; Но клятвы вечные в ушах моих звучали Минутной клятвой дня... Остатки счастия в руках моих дрожали, Теснили слезы грудь и к сердцу подступали... И тихо плакал я.
И, набожно свернув остатки, мне святые, Как заповедный клад, Я думал: вот любовь и грезы золотые Здесь мертвые лежат... Как в бурю мореход, не видящий спасенья, На злую смерть готов, Тонул в забвеньи я и думал: прах и тленье! Листок, клочок волос спаслися от забвенья, Чтоб пережить любовь!
Я приложил печать; всё прошлое покорно Я ей хотел отдать... Но сердце плакало - и верило упорно Ее любви опять... О безрассудный друг! ребенок вечно милый, Ты вспомнишь обо всем. Зачем, о боже мой! когда ты не любила, Зачем рыдала ты и ласками дарила, Пылавшими огнем?
Ты вспомнишь, гордая, забытые рыданья, Рыдать ты будешь вновь, И в гордом сердце вновь проснется, как страданье, Погибшая любовь; Прости - ты в гордости найдешь успокоенье, - Прости, неверный друг! Я в сердце схоронил минувшие волненья, Но в нем осталися заветные биенья, Чтоб жить для новых мук.
Вдруг что-то черное в глазах моих мелькнуло И в тишине ночной Как будто пологом постели шевельнуло... Мой призрак роковой, Весь в черном, на меня смотрел обычным взглядом. Но кто ты, мой двойник? Как вещий ворон, ты ко мне подослан адом, Чтоб в бедствиях меня, как смерть, со мною рядом Пугал твой бледный лик!
Мечта ль безумца ты? мое ли отраженье? Быть может, тень моя? Зачем ты следуешь за мною, привиденье, Где ни страдаю я? Кто ты, мой бедный гость, сдружившийся с тоскою, Свидетель скрытых мук? За что ты осужден идти моей стезею? На каждую слезу ответствовать слезою? Кто ты, мой брат, мой друг?
Женщины носят чулки и колготки И равнодушны к вопросам культуры. Двадцать процентов из них - идиотки, Тридцать процентов - набитые дуры. Сорок процентов из них - психопатки, В сумме нам это дает девяносто. Десять процентов имеем в остaтке, Да и из этих-то выбрать не просто.
Тамара Панферова. Oтвет Иртеньеву
Носят мужчины усы и бородки, И обсуждают проблемы любые. Двадцать процентов из них -голубые. Сорок процентов - любители водки. Тридцать процентов из них - импотенты, У десяти - с головой не в порядке. В сумме нам это дает сто процентов, И ничего не имеем в остатке.
Эрнст. Ответ Иртеньеву и Панферовой
Сорок процентов из тех, что в колготках Неравнодушны к любителям водки. Любят порой голубых психопатки, Правда у них с головой не в порядке. Дуры всегда импотентов жалели А идиоток придурки хотели. В сумме, конечно же, нас - сто процентов: Дур, идиоток, козлов, импотентов.
иногда подходят, спрашивают — ну как ты, дорогой друг, товарищ или коллега? ты им перечисляешь голые факты так мол и так мол упало небо что теперь делать, я смят в лепёшку позовите что ли врача представляете, даже любимая кошка не подходит ко мне мурчать мне ведь за тридцать, я ладен, крепок воин почти что! передовик! это всё глупо, смешно, нелепо — как могло обвалиться небо? как могло меня придавить?! дальше я жалуюсь: боль в лопатках боли в ногах — понемногу в каждой небо лежит, голубО и гладко, мне перед ним неудобно даже может я должен его держать? может я должен вам не нудить? может быть я дирижабль? может гелий в груди?.. может я вовсе не продавец в икее, может я не ценю, что имею, господи! как же давит, совсем нет мочи, больно очень
а они кивают, говорят дорогой земеля, одноклассник, сокурсник, сосед огорчать тебя не хотели только неба тут вовсе нет ты лежишь тут, больной и грязный, то в бреду то в горячке просто раны, нарывы, язвы весь в болячках ты попил бы каких пилюль или спросил у врача рецепт на дворе то какой июль! не для ужаса на лице
и стоит ещё минут десять страшный галдёж и базар обсуждают, молотят, месят чем помазать мне струпья, плесень, чем закапать глаза
суетятся, мусолят, мнут говорят: вставай! присядь! подойди к окну!
Это зима. Но я рад почему-то ей, клёкоту воронья, щёлканью снегирей. Это декабрь, и мне хочется снега, но только дожди в окне, только туман в окно тычется, как слепой, влажной щекой и лбом. И, увлечен толпой, видит любой в любом только себя. Он скуп, холоден и беспол, выпустит в мир из губ выкуренный ментол. Бросит окурок, и голову в плечи вжав... выпадет из руки чувственна и свежа маленькая мечта. Что в ней – тепло, уют? Это зима, читай звуки, что пропоют птицы. Поди пойми парочку идиом – Боже, а что с людьми? Боже, куда идём?
Мне давно не эмигрантово, – прочно вбиты якоря... Безмятежно и талантливо в середине сентября разноцветит осень улицы...У окна монастыря пожилой фонарь сутулится, и ему «до фонаря» эта желтизна кленовая, сплошь укутавшая сад, – Снова осень бестолковая брызжет краской невпопад. Или это он несноснее стал с годами? Может быть... Только отчего-то осенью очень хочется грустить. А грустить-то, в общем, не о чем. И работа – красота! Никогда не слыл он неучем, – да наука-то проста: знай свети, куда положено, от заката до утра. Надоест порою, – всё же он служит со времён Петра. Служба та – куда уж слаще, но всё обширней и сильней разъедает кожу ржавчиной. Впрочем дело и не в ней... Просто вон на той скамеечке, что виднеется вдали, Александр свет Сергеевич стих мурлычет Натали. У пруда, весной согретого, делит райский уголок вместе с Сашенькой Бекетовой Александр Львович Блок. Через три десятилетия в Богом огранённый век эти строчки, как наследие пробормочет Человек... Свет струится зло и матово в ночь, сквозь пелену дождя, – преклонённая Ахматова пред ничтожеством вождя... Ну, а он светил безропотно, как другие фонари... Правда, тускло, словно шёпотом: «Потерпите», – говорил. И терпели, чтоб не ссучиться, чтоб не перейти черты. Пережили, как получится, и блокаду, и «Кресты». Что-то пили, что-то строили, что-то крали втихаря. Да своё, чужое горе ли убаюкивали зря... Только память смятой горсточкой замерещится опять: экипаж, цилиндр, тросточка... Ну, да ладно... утро... спать...
Человек надевает военную форму надевает и не снимает ее несколько лет. Потом надевает штатское и хочет вернуться в норму, но понимает, что в норму возврата нет. Потому что военный и штатский - это разные стили. Потому, что только в окопах знаешь, кто враг, кто друг. Многим хочется убивать, чтобы их за это хвалили, жаль только кровь никак не отмывается с рук. Зато остается много невеселых историй, которые за стаканом рассказывать сыновьям: о том, как хрустит на зубах песок чужих территорий, как трупы однополчан выкапывают из ям. О том, что не жалко баб - этих блядей, подстилок, которых вести что в стога, что в ближний лесок. О том, что расстрел - это пуля в затылок, а самоубийство - это пуля в висок.
Мария Петровна не носит платки и галстуки, с недалеких времен опасается цвета красного. Носит нарукавники «по-бухгалтерски», на собраниях держится мнения единогласного.
Мария Петровна, ходит в столовую с сумочкой, и ватрушки кладёт в пакет полиэтиленовый. Но звонок на урок вызывает её из сумрака, оторвет от стакана белого, однопроцентного.
Каждую третью пятницу каждого месяца, идёт к автомату с зеленым прямоугольником, и ей хочется закричать, зареветь, повеситься, но дочь по-прежнему замужем за алкоголиком,
и внуки растут... и растут быстрее, чем кажется, словно долги на розовом крупными буквами. А по весне на окне зеленеют саженцы, чтобы стать «своими ягодами да фруктами».
Время горькое, тягучее, как суспензия, Потому что, ни на секунду нельзя проштрафиться! Ей лет восемь назад бы уйти. Но - никак на пенсию... И Мария Петровна рисует, и чертит графики,
пишет планы, отчеты, проекты для эффективности, платья шьет, вырезает ночами звёздочки. Ей в районе нет равных в результативности Двенадцать грамот почета лежат на полочке.
С неба падают тайные слоганы от инквизиции: в крестный ход, как можно настойчивей, звать родителей... У Марии Петровны к небу своя петиция, но закон ею соблюдается неукоснительно:
обеспечить явки! И мнения! И собрания! Овладеть за две ночи методикой презентации. У Марии Петровны духовное перегорание, замещение, продленка, диспансеризация...
Мария Петровна от школы и до магазина крестный ход завершает, стараясь держаться прямо. Смотрит в небо и, голову запрокинув, наизусть, нараспев читает ему Хайяма.
Я заражён нормальным классицизмом, а вы, мой друг, заражены сарказмом. Конечно, просто сделаться капризным, по ведомству акцизному служа. К тому ж вы звали этот век железным. Но я не думал, говоря о разном, что, заражённый классицизмом трезвым, я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и вашей дружбе. Зато – начало многолетней тяжбе. Теперь и вам продвинуться по службе мешает Бахус, но никто другой. Я оставляю эту ниву тем же, каким взошёл я на неё. Но так же я затвердел, как Геркуланум в пемзе. И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счёты. Я давно в неволе. Картофель ем и сплю на сеновале. Могу прибавить, что теперь на воре уже не шапка – лысина горит. Я эпигон и попугай. Не вы ли жизнь попугая от себя скрывали? Когда мне вышли от закона «вилы», я вашим прорицаньем был согрет.
Служенье Муз чего-то там не терпит, зато само обычно так торопит, что по рукам бежит священный трепет и несомненна близость Божества. Один певец подготовляет рапорт, другой рождает приглушённый ропот, а третий знает, что он сам – лишь рупор, и он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказму за силой жизни. Проницая призму, способен он лишь увеличить плазму. Ему, увы, не озарить ядра. И вот, столь долго состоя при Музах, я отдал предпочтенье классицизму, хоть я и мог, как старец в Сиракузах, взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счёты. Вероятно, слабость. Я, предвкушая ваш сарказм и радость, в своей глуши благословляю разность: жужжанье ослепительной осы в простой ромашке вызывает робость. Я сознаю, что предо мною пропасть. И крутится сознание, как лопасть вокруг своей негнущейся оси.
Сапожник строит сапоги. Пирожник сооружает крендель. Чернокнижник листает толстый фолиант. А грешник усугубляет, что ни день, грехи. Влекут дельфины по волнам треножник, и Аполлон обозревает ближних – в конечном счёте, безгранично внешних. Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетради лежат в портфелях. Чаровницы, вроде вас, по утрам укладывают пряди в большой пучок, готовясь к холодам. Я вспоминаю эпизод в Тавриде, наш обоюдный интерес к природе, всегда в её дикорастущем виде, и удивляюсь. И – грущу, мадам.
Ярослав MoonbeamSL (т.е. я)))) (читается с обязательной пафосной иронией и улыбкой актера на лице, пытающегося вызвать сочувствие)
Опять грусняк... Опять один... Тьмы господин вновь правит свой печальный бал... Боль, как девятый вал, Накрывая за собой уносит... в страну печальной темноты... Ну почему же мне не звонишь ты? Может ты забыла номер? Может я для тебя помер? Или все что с нами было, Скучно... пресно... и уныло?
Вы сможете оставлять комментарии, оценивать посты, участвовать в дискуссиях и повышать свой уровень игры.
Если вы предпочитаете четырехцветную колоду и хотите отключить анимацию аватаров, эти возможности будут в настройках профиля.
Вам станут доступны закладки, бекинг и другие удобные инструменты сайта.
На каждой странице будет видно, где появились новые посты и комментарии.
Если вы зарегистрированы в покер-румах через GipsyTeam, вы получите статистику рейка, бонусные очки для покупок в магазине, эксклюзивные акции и расширенную поддержку.s
БЕРЕСТЯНАЯ ГРАМОТА #752
____________Я посылала к тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь,
____________что в эту неделю ты ко мне не приходил?
____________А я к тебе относилась как к брату.
____________Неужели я тебя задела тем, что посылала к тебе?
____________А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо,
____________то ты бы вырвался из-под людских глаз и примчался.
____________Буде даже я тебя по своему неразумию задела,
____________если ты начнёшь надо мной насмехаться,
____________то судит тебя Бог и моя худость.
___Цит. по: А. Зализняк «Новгородская Русь по берестяным грамотам: взгляд из 2012 г.»
«Я к тебе посылала трижды в эту неделю…»
Что нам понять сегодня об ихнем деле?
Какие там были за страсти, за охи-вздохи –
в тёмные времена при царе Горохе?
Вот вам клочок бересты как итог эпохи.
Что остаётся от этих башен, от капищ, рынков,
кроме двух-трёх черепков и таких обрывков?
Письмо обрастало глиной, землёй, золою,
и адресат утерян в подзольном слое.
А недели сплелись в века и в песок просели,
но, к кому посылала – кажись, не пришёл доселе.
И археолог вздохнёт, вытирая сопли –
что же поделать, ежели все усопли?
Видишь ли: на перфокарте ли, бересте ли,
или мобиле – сигнал достигает цели,
как правило, слишком поздно. И нам не собрать из пыли
губы, глаза ли, лица, что здесь вот были –
и тех, кого они звали, кляли, любили.
То есть, по большей части, всем достаётся это
месиво под ногами. И точно эхо
хрустит на подошвах – грязью, различной почвой;
в сущности, просто недонесённой почтой.
И в чернозёмах, глинах, полезных рудах,
клинописных табличках, разных дурацких рунах,
глухо гудят голоса, доходя из глуби
(то, что теперь земля, было когда-то губы) –
не разобрать язык, но поймёшь идею:
я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Так следом веков на скалах белеет роспись.
Так свет от настольных ламп улетает в космос,
чтобы остаться там, как Земля остынет,
и в бесконечной тьме бороздить пустыни;
и в сумме сигналов, что в этих местах издали,
астроном подберёт потом из туманной дали,
сидя на Тау-Ките ли, другой звезде ли,
сжатый итог всего, что мы здесь пи…ели:
я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Потому что и там, на ихней Альфа Центавре,
тоже пишут записки, ждут на углу с цветами –
или что-то в таком же духе. И также в тоске, в разлуке
там воздевают к небу щупальца или руки
и издают по сути все те же звуки –
адресуя подруге, другу, богам, судьбе ли –
может быть, нам на далёком небе, в его пределе:
я к тебе посылала трижды в эту неделю.
Потому что и тот гуманоид братский у телескопа,
и археолог грядущий в грязи раскопа,
что застучит киркою по нам ушедшим –
в сущности, все мы вместе. Поскольку шепчем,
в общем, одно и то же. И это довод,
что мы едины. Мы в некотором роде провод.
И сигнал переходит от сердца к сердцу, от века к веку –
может быть, от звезды к звезде. И всегда ответу
не дойти – от тебя ко мне ли, меня к тебе ли;
и глаза все глядят во тьму, как века глядели –
я к тебе посылала трижды в эту неделю.